Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Салютов до сих пор (а прошло почти полвека) ясно помнил, как он тогда пришел домой. Пришел, ничего никому не сказав. Ему было восемь лет, он уже неплохо научился считать и четко знал: он родился в марте 44-го. Когда, и это тоже он знал точно по рассказам всей Лузановки, в Одессе еще были немцы. Мать не успела эвакуироваться, а отец воевал.
Вспомнилось ему и странное напряженное молчание, возникавшее порой между родителями, и тоскливо-преданное выражение глаз матери всякий раз, когда она смотрела на отца. Преданное до исступления даже тогда, когда он приходил домой пьяным. И ее захлебнувшийся рыданиями крик, разбудивший его однажды ночью: «Да что же ты мучаешь меня? Ведь говорила тебе — освобожу, уйду и сына заберу! Не могу я так больше, не могу!» И звук пощечины — сухой и острый, и новый взрыв маминых рыданий, и звон разбитого флакона, который отец швырнул на пол! И запах тех самых духов, разлитых по полу, «Красный мак»...
После войны отец крепко пил, хотя его как инвалида и орденоносца на Одессе-Сортировочной, где он работал в профкоме локомотивного депо, почти не упрекали за это. Наверное, жалели.
А дома мать тоже терпела от него все.
Салютов, насколько он помнил, ничего никогда у нее не спрашивал ПРО ЭТО. Не мог. Не спрашивал и у отца. Но жадно слушал пересуды Лузановки, и подслушанная истина была простой и ошеломляющей одновременно. Мать его не успела эвакуироваться, как и многие жители Одессы. И чтобы как-то прокормить себя и стариков-родителей, пошла работать официанткой в немецкое казино.
Потом ходила, как говорили в Лузановке, с «пузом». А в марте сорок четвертого родила. От кого именно — тут мнения расходились: то ли от немецкого обер-лейтенанта, которому стирала белье, то ли от итальянца-капрала, служившего в комендатуре. Он даже приезжал за ней в Лузановку на извозчике. А может, от румынского суперинтенданта, которого в Лузановке людская молва честила не иначе как «пьяной усатой бессарабской мордой».
Тысячи раз потом восьмилетний, девятилетний, десятилетний, двенадцатилетний Валерка Салютов стоял перед зеркалом и смотрел, смотрел на себя, ища в своем таком знакомом лице их черты.
А потом, много лет спустя, когда он стал уже взрослым, а мать умерла, Салютов решился заговорить об этом с единственным человеком, знавшим правду, — с тетей Полей, сестрой матери. Заговорил, называя вещи своими именами, грубо и безжалостно, допытываясь, кто же, ну кто же на самом деле был его отцом? Тетя Поля заплакала и сказала, что он не прав и что он никого не может судить. Что мать его действительно работала в казино официанткой, а там на русскую прислугу немцы смотрели как на завоеванную собственность. Тетя Поля клялась, что все это произошло в результате грубого насилия. Ну, конечно же, в результате насилия! А мать потом едва не сошла с ума, узнав, что беременна, и его, Салютова, когда он родился, называли совсем не Валерием, а... (А как? — спрашивал он. — Как?! Кто называл, отец?). Но тетя Поля твердила, что она не помнит, что это совсем не важно. Главное то, что его отец, его истинный отец, вернувшись с войны, все понял, простил и остался в семье, приняв и жену, и сына. Остался совсем не потому, что был убогим калекой, как про то болтают злые лузановские языки, а потому, что искренне любил жену, любил так, что сумел простить ей даже это, поставив единственное условие, чтобы у его сына было новое имя, которое он выберет ему сам.
А потом Салютов узнал и еще кое-что, уже от отца. И ему стало понятно, почему отец простил мать и принял его.
Отец рассказал историю своей женитьбы на матери. Рассказал лишь потому, наверное, что был сильно пьян. Рассказал, что было в Лузановке три сестры. И он сначала ухаживал не за матерью, а за самой старшей из сестер — Верой. Тогда, перед самой войной, он был инструктором в городском летном клубе, а Вера работала на железнодорожном коммутаторе телефонисткой. Средняя из сестер, Поля, поступила на провизорские курсы, а младшая, Женя, — будущая мать Валерия — только-только закончила школу. Отец познакомился с ней на вечере танцев в клубе железнодорожников: Вера, с которой в то время он уже жил и даже осенью обещал жениться честь по чести, привела свою младшую сестру на танцы.
Играл аккордеон, и они танцевали. Был май 41-го. После танцев он проводил обеих сестер домой и сказал Вере, что в первые же выходные придет свататься.
И пришел с букетом белой сирени. Только посватал у родителей не старшую, Веру, а младшую, Женю.
Отец сказал Салютову, что и сам не знает, как это тогда вышло. Это было как вспышка молнии. Той же ночью Вера бросилась под поезд на станции Одесса-Сортировочная. Как Анна Каренина — под товарняк. С углем, что грузили в порту на пароходы.
А потом началась война. И они с Женей расписались, как только он получил повестку. И еще отец сказал, что, когда уходил на фронт, был уверен, что живым не вернется. Перед самоубийством Вера оставила записку, где горько проклинала и его, и сестру-разлучницу, и их будущий брак.
Но отца на войне не убили. Он вернулся — искалеченный, но живой. И принял все то, что ожидало его дома.
Принял все это со временем и Салютов. Правда, всегда помнил, что слово казинов детстве ассоциировалось у него с болью и стыдом. А потом вдруг...
В пятьдесят шестом мать умерла от туберкулеза. И в этом же году в одесском кинотеатре он увидел старую трофейную картину. Там показывали казино. Он увидел своими глазами, что именно означает ненавистное, непонятное, запретное слово. И был ошеломлен, сбит с толку, удивлен, восхищен, поражен до глубины души.
Тот ветхий, затертый в бесчисленных показах фильм про фантастически красивую, как говорили в Лузановке — «буржуйскую» жизнь он смотрел потом бессчетное количество раз. Из-за короткого эпизода: герой в смокинге и героиня в бальном платье входят в роскошный, освещенный хрустальными люстрами, полный народа зал, где...
— Валерий Викторович, ваших привез. Наверху в зале собрались. И Филипп Валерьевич приехал. Тоже там. Это... Ну, приятеля-то его мы пока попросили внизу, в баре остаться. Как вы и распорядились, чтобы не было чужих. Только свои.
Салютов вздрогнул: он все еще стоял на ступенях Дома. Снег сыпал на его пальто, на непокрытую голову. А перед ним стоял Равиль, возвращавшийся к машине. Салютов кивнул ему и шагнул к двери. Швейцар, вышедший встречать хозяина, распахнул ее перед ним бесшумно и услужливо. Как робот.
Глеб Китаев находился в крайне дурном расположении духа. С некоторых пор он не мог отделаться от чувства, что все они внезапно попали в черную полосу.
Если бы его шеф и работодатель Салютов спросил его мнения, Китаев ответил бы, что сейчас, в данную минуту в данной ситуации не нужно ничего — ни этих сороковин наверху, в личных апартаментах Салютова, ни визита в Генеральную прокуратуру, ни переоборудования бильярдного зала.
Если бы Салютов поинтересовался мнением своего начальника службы безопасности, то Китаев ответил бы: я советую вам, Валерий Викторович, на месяц-другой поехать отдохнуть, поправить здоровье куда-нибудь подальше. Пляжи Тенерифе, например, подойдут, или Мальдивы, или Большой Барьерный риф. Но его мнения Салютов не спрашивал. И поступал, как всегда, по-своему. И это Глебу Китаеву чрезвычайно не нравилось.