Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Опять заснул?
Олежка бы свалился от толчка, если бы не успел опереться рукой на горячую пыль. Он поднял голову на Кольбана, и тот, видя, что Олежка так и не впускает его куда-то, злобно вытаращил глаза и отвесил нижнюю челюсть, – передразнивает, значит.
– А когда спишь, не знаешь, что ты есть, – вдруг открыл Олежка.
– У, тупарь! – с ненавистью ответил Кольбан. Он хотел расхохотаться, тыча в Олежку пальцем, но смех у него не вышел, и он только повторил, постарев от злости: – У, тупак! – И предупредил: – Будешь засыпать – выгоним на фиг из игры. Скажу Димасу, он тебе навешает.
– Я же все делаю, – оправдывался он, переступая за Колькой, стараясь наступать на трещины в земле – так меньше припекает, меньше соприкасаешься.
– Ничего, скажу Димасу, он тебе сделает, – обещал Кольбан, и голос у него был удивительно искренний, ни малейшего ломанья в нем не слышалось. И к отцу Димасу он обратился искренне-искренне, с честным возмущением – нет, с честным огорчением.
– Смори, Дима! – кротко и расстроенно. – Развалился там, шары вылупил… Мы тут пашем, а он расселся там… – Казалось, сейчас Колька заплачет от обиды.
Олежка ждал, потупившись. Страха он не испытывал. Все чувства у него тоже как бы потупились.
– Ладно… – пробурчал отец Димас и захлопотал: – Е-моё, сыновей надо на охоту собирать, а у меня еще ни корова не доена, ни пожрать не сготовил. Сейчас, сейчас, детки!
Повозился у керогаза – и все готово. Наелись досыта – и на добычу. По правилам, надо бы еще поужинать, поразговаривать, потом лечь спать, и чтобы Димас сказал в себя: хррр, посвистел, почмокал губами и почесал ногу об ногу, а они с Кольбаном кисли бы от смеха, но отец Димас с каждым днем все упрощал процедуру между выходами на добычу.
И вот они идут за сараями. Даже на тени нельзя смотреть не щурясь. Но только в них еще сохранились кое-какие краски. Солнце, будто мыло, забирается в глаза, как ни щурься. Глина на сараях пылает желтым, земляная пыль, в которой куры вытерли круглые ямки, – черным, жерди на заборах – белым. «Откуда взялась самая первая курица?» – думает Олежка. Со лба его катится пот, но он его не вытирает. Что надо нос вытирать – и то он не усвоил еще достаточно твердо. Подошвы печет, он идет, вывертывая ноги, на наружных сторонах ступни, но ему и в голову не приходит сбегать домой за сандалями. Он ищет кости. Проходят какие-то взрослые, он их не замечает: они всегда тут ходят. А те его: пацанята постоянно здесь крутятся.
Олежка ищет кости. Да он и не ищет, он ждет. Кольбен неправильно ищет – он больше следит, не нашел ли Олежка, боится, что Олежка схватит раньше, и к каждой бумажке кидается, кричит: чур, моя! Думает, что это кость. А это на самом деле не кость, а бумажка. А он думает, что кость. Олежка знает, что так нехорошо делать. То есть ему нехорошо, а Кольке, наверно, можно, раз он делает. Но он все равно ничего не находит. А Олежка ждет.
Он ждет и тихонько бормочет про себя: «Господи, помоги мне, господи, помоги мне». О господе и боге он знает, видимо, от бабушки, но точно не помнит. Он всегда про них знал. Но, кажется, знал еще раньше, что бога не бывает. Бога не бывает, а «господи, помоги мне» – помогает. Это одно другого не касается. Пошепчешь раз десять – и найдешь. А в бога он не верит. Кольбан тоже часто говорит: «Сус Христос» – и тычет себя щепоткой в грудь, в живот – куда попало. Для смеху.
Надо ждать, и твой миг придет.
Вот и теперь наступил миг, когда он вдруг развел руками коноплю, мимо которой проходил раз сто, и оттуда злобно оскалился верхней челюстью собачий череп, – Олежке представилось, что собака с такой злобой обнажила зубы, стянула с них кожу, что нечаянно стянула ее совсем с головы. Олежка нежно прижал череп к влажной груди, по которой пыль уже пошла разводами. Грудь никак не могла намокнуть хорошенько, – пот сразу же высыхал, – нежная грудка, в которой он не видел ничего умилительного. Она нужна ему была исключительно для дела. Кольбен кинулся в заросли, заранее крича: чур, моя, – и перебрал, ползая на четвереньках, всю коноплю, будто блох искал, а там кукиш с маслом. Это Олежка подумал без всякого злорадства – просто подумал. Плохая привычка часто говорить «кукиш с маслом», подумал он.
А Колька вылез из конопли, где оказалась еще и крапива, посочувствовал Олежке, какой маленький ему достался череп, добавил, что как раз собирался посмотреть в коноплю. Но пусть, думает, Олежка берет себе. Маленький уж очень.
Надо ждать и бормотать, и наступит миг, когда вдруг что-то тебя толкнет, и ты поднимешь оторванную крышку от помойки, которая лежит здесь уже лет десять с присохшим к ней мумифицированным капустным листком, а под ней среди сплющенной бледной травы – кость! – прямо из-под смерти, – так он называл человеческий череп с трансформаторной будки: таким, мол, станешь, если полезешь. Колька кидается и переворачивает все доски на пути, да ведь не нарочно же под них станут прятать кости. Что, будет такой ходить, что ли? – увидел доску – раз! – и положил туда кость? Никто так не будет ходить. А Олежка тем временем… Ему очень везет в кости.
И вот у него уже и череп, и позвонки, и бабки. Он еле тащит – все время рассыпаются. А Колька идет рядом и выпрашивает – растерянно, совсем не ломается:
– Дай, а? А, Олежка? Дай одну, тебя Димас все равно пустит ночевать. Дай одну, а? А, дай? А то меня не пустит… А?
Олежка изгибается и протягивает Кольке подмышку с зажатой костью из-под смерти. И Колька сразу веселеет. Но не кривляется, не дразнится. Он мечтает устроить с Олежкой секретный склад костей и каждый раз носить Димасу по одной кости, он ведь и с одной пускает ночевать… Олежка слушает с сочувствием, но лично его это мало касается: он знает, что всегда наступит миг, когда что-то толкнет тебя и…
Но ведь бога-то не обманешь – не того, которого не бывает, а настоящего – отца Димаса. Отец Димас, оказывается, видел, как Колька брал у Олежки кость, – хорошо еще, что не слышал Колькиных планов насчет склада.
И он грозится недостающие кости наломать из Кольки. И, кажется, в самом деле начинает наламывать! – нет, точно! – он же может сломать Кольке руку! или ребро! или печень! Был такой случай: учитель повернул мальчику голову к доске, чтобы он хорошо сидел, а мальчик взял и умер. Потом пришел милиционер и спросил учителя, что он сделал мальчику. Учитель показал на брата того мальчика – я, говорит, вот так его повернул – раз, и показал. На том, на брате. Он в том же классе учился. Живой, конечно, который остался. Он же не стал бы на мертвом показывать. А брат – бэмс! – взял и тоже умер. Когда разрезали, оказалось, что у них у обоих в шее были плохие позвонки. Вдруг у Кольки тоже плохие позвонки!
Олежка хочет отвернуться, но не может, он оцепенел от ужаса. Колька лежит подбородком на земле, от шеи к плечам у него, как перепонки, протянулись жилы, словно удила, оттянувшие углы рта. Невозможно слушать, как он верещит. Он визжит, как милицейский свисток, потом переходит на раззявленный сиплый женский бас. Олежка больше не может, сейчас он сам завизжит, бросится и начнет царапать, грызть – не Димаса, – кто во время грозы станет бросаться на тучи! – разве что на соседа или жену, – он начнет царапать и грызть пылающую глину на стенке, под которой он сидит. Вот уже что-то безобразное поднимается у него из живота, выворачивает его, распяливает рот. Вот сейчас, сейчас…