Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Верчусь я перед офицером, не знаю, как быть, и вижу: из того двора, куда я бросил свёрток, выходит юнкер и держит в руках мои две пары сапог. Ну, пропал! И, не раздумывая, согнулся я да и вылетел под пулемёты на Остоженку. Пробежав шагов двадцать, отяжелел что-то, вспомнил, что тут дом с длинным двором есть, юркнул в этот двор, перелез через два забора и вышел опять на Остоженку, уже перед самым Коробейниковым.
Еле иду. Это, думаю, от волнения, первый же раз я под пулями, непривычно да и страшновато, конечно.
Рассказал, что видел, и чувствую — сознание теряю.
Осмотрели меня; оказывается, мякоть левой ноги пробита. Перевязали, положили в чайной, и командир отряда Пётр Добрынин…
— Что-то знакомая фамилия, — сказала Зина.
— Ещё бы! По Добрынинской площади, наверно, не раз ездили, вот и запомнили.
— Ах да-а! — смущаясь, сказала Зина.
— Добрынин поблагодарил меня за разведку и говорит: «Сделай одолжение, выполни ещё одно дело. Тебя сейчас возьмут на одеяло и понесут по Лёвшинскому переулку, вот эта женщина и эта, — показывает на двух молодых, вот как вы, Зина, девушек. — Эта, Наталья Карповна, будет вроде твоя мать, а та, Ефросинья Николаевна, просто знакомая». — «Да какая же, — говорю я ему, — она будет мне мать, когда ей и двадцати-то лет нету». — «Ах, верно, — говорит Добрынин. — Ну, тогда сестра, значит. А фамилия ваша — Чернышёвы. И живёте вы там-то и там-то. Запомнишь?»
Вот мы и двинулись. Белые ругались, но пропускали, а из Лёвшинского ни вперёд, ни назад не выберемся. Между тем сведения добыли мы замечательные.
Я говорю девушкам: «Бросьте меня, идите сами, да порознь. Скажите, что вы на работу пробиваетесь, на Крымскую площадь, — там женщин записывали мешки для муки сшивать». Они пошли, а я на руках ползу к Пречистенке. Из ворот люди спрашивают меня — кто да откуда. Говорю — отца вышел разыскивать, да вот ранили, не знаю, как и домой добраться. Жалели меня все. Выполз я на Пречистенку, высмотрел что мог и только собрался переулочками свернуть к Остоженке — меня подхватили какие-то сердобольные люди, положили на телегу и повезли в госпиталь к Никитским воротам.
Я кричу им: «Пустите!» — а они хоть бы что. А на Пречистенке бои ещё сильнее, чем у нас.
Вот мы и двинулись. Белые ругались, но пропускали…
Вы помните, Зина, где стоит памятник Тимирязеву? Так вот на том месте был большой дом; он горел сверху донизу, близко нельзя было подойти, и это меня спасло — не довезли.
— Чем же спасло, если не довезли? — недоумевая, спросила Зина.
— А вот слушайте! Я ведь не один был в Москве такой храбрый мальчуган. Таких, как я, маленьких красногвардейцев, были десятки, а может, сотни. И несколько из них лежало как раз в этом госпитале у Никитских ворот. Захватив госпиталь, юнкера выбросили ребят с третьего этажа на улицу… Ну, вот мне и повезло, до госпиталя меня не довезли, но я увидел здесь кое-кого из красных, рассказал им, что творится на Остоженке, и получил важнейшие новости для Добрынина. Всё дело было теперь в том, чтобы скорее добраться до дому. Но как?
Решил я пробираться через Арбат на телеге. Возчик убежал, конь всё равно без присмотра. Еду и думаю: «Ну вот, сейчас обязательно убьют». Нет, ничего, как-то удачно вышло. Иногда кричат мне: «Эй, куда?» — «За убитыми!» — отвечаю. «Кто послал?» — «Полковник Мартынов». Ну, и никто, конечно, не проверял, кто такой Мартынов и куда он меня послал. От Никитских ворот до Остоженки ехал я целый день. Только к вечеру благополучно добрался в чайнушку, к Добрынину.
От Никитских ворот до Остоженки ехал я целый день.
На второй день отряд Добрынина взял Зачатьевский монастырь, и я из чайнушки тоже за ними перебрался. Но белые не ослабевали. Бой шёл круглые сутки. Наших полегло тогда очень много. И Добрынина в руку ранило. По-видимому, из окна. Стали мы производить обыски во всех домах — нет ли там переодетых офицеров и юнкеров, — и я тоже опрашивал подозрительных. Станет такой говорить, что он здешний, а я ему сейчас же вопрос: а какой номер трамвая тут ходит? Он не знает. Ну, сразу и видно, что соврал. К вечеру второго дня захватили наши одного парня, студентом назвался. Рассказывает он про белых, что они, дескать, все отступили к Волхонке и тут у них всего человек двадцать, так что легко их выбить открытой атакой. Гляжу на парня — что-то в нём знакомое, а не пойму что. Наконец сообразил — сапоги! На нём те самые сапоги, что я бросил во дворе на Зачатьевском. Пригляделся — да это ж тот самый юнкер, что подобрал тогда мой свёрток. Ну и поймал его. Он сначала так и сяк, а потом признался, что юнкер и остался для разведки. «Наших, говорит, много кругом переодетых. Вот вы увидите, что ночью будет». Наши не поверили ему. «Это он нас пугает», — говорят. Но только стемнело — как они и начали с крыш, с чердаков, из форточек, из подвалов. И этой ночью пулей в живот был убит Добрынин.
А я той же ночью понял, что нашёл на Остоженке своё подлинное призвание. И я повоевал-таки, — с удовольствием сказал полковник. — Я уж повоевал! И вот, знаете, Зина, каждый раз, когда я уже взрослым человеком шёл в бой, мне представлялось, что я всё ещё мальчик с Остоженки, и что мне только двенадцать лет, и жизнь моя вся впереди…
Зина встала.
— Я пойду, — сказала она, — и переверну вверх ногами всю вашу Остоженку, но обязательно кого-нибудь найду из ваших знакомых.