Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы всё-таки изловчились подкинуть несколько сборников со своими вечными текстами в форточку Хранилища маринованных рукописей. Потом вы закричали: коня и шпагу мне, и поступили в седьмой «Б».
После каникул вы, с загорелыми взорами, пропитанными отечественной патокой, писали сочинение на тему «Прощай, лето». Сказочница описала то, как она наряжала летнюю елочку новогодними игрушками. № 16, прачка, смаковала дружбу со слепым мальчиком. Процессуальный оптимист: чуть не подавился солнцем. Мастер женских причесок: воровал мёд и продавал больной матери. № 12: облако похоже на вырезанную опухоль. Писательский зародыш: о своём путешествии по Фландрии и Месопотамии.
Ты же, мой дружок, накарякал какие-то опусы, начинавшиеся со слов: …закат сатанел[3] …луга играли в обезьян[4] …прыснули прахом года многолобых усилий[5] …дух времени строит хранилища силы[6] …Оркус вкусил пасхального пирога… и так далее.
На официальном разборе № 20 резко осудила тебя за формализм и кривляния. Она же пожаловалась завучу, что Печорин не упоминает об Оркусе, а я не поведала ей биографию Универсума. Все хвалили Костолизову за её «Италийские напевы». Опять-таки, № 20 любопытствовала: сколько надо изодрать веников и лопат для сбора средств на постройку фрегата «Паллада»? Она мечтала совершить круиз с Карузо.
Я была спокойна: ты был и моим мужем, и завучем. Это случилось давным-давно, в яхт-клубе. Тогда лещи ещё не жевали пятна солярки, и ночами ты бегал по пляжу, сопровождаемый мотыльками и взорами замаскированных сторожей.
Утром начались гонки. Твоя старая яхта тащилась последней. Я бы плевать хотела, если бы (а наша команда – женская) не разорвало в дым на фордевинде спинакер. Как только вы приблизились, у нас отвалился киль. Посудина вмиг затонула. Мы и одеться не успели: был хороший для загара денёк. Моих подруг ранил лопнувший такелаж. Вы к этому времени вышли из гонок – слишком отстали, успели напиться. Мы пытались подплыть к вам, но безуспешно. Вы не хотели нас спасать. Весёлый, строптивый ВЕСТ. Балы волн. Очнулась от боли. Вы привязали нас за волосы к корме. Яхта тащила нас по волне. Я и подруги, кажется, захлебнулись (3-е лицо) и вращались винтом на волосах; я пыталась вырваться – безуспешно. Яхта пала на мель. Парус вспыхнул. Кроме тебя (ты собирал крошечные цветы) и меня, – никого. Яхту с моими волосами сбил в залив приступ шквала. Мы остались на мели и купались, пока не пошёл снег. Ты закрыл руками мою оскальпированную голову и жевал песок. От него пахло так же, как тогда, в соборе, когда через год и двести пять лет мы, пробившись сквозь вой, и свистки, и плевки, – обручились. Мне тогда содрали парик, и ты снова закрыл мне голову.
Снег на небесах иссяк, я лежала на твоих коленях, а ты читал татуировку на моей груди; удивлялся, что она не стирается всемогучими ладонями… кончилась кровь… нас ждали на берегу… мы уехали, чтобы расстаться.
МОЯ ДОРОГАЯ УЧИТЕЛЬНИЦА УТЕШИТЕЛЬНИЦА Я СЛЫШУ ТЕБЯ Я НЕ СЛЫШУ ТЕБЯ.
За несколько месяцев до исхода меня катали в коляске по секретному парку. Спецдеревья украшали спецоазис. Спецчеловек вёз меня, дышащего спецозоном. Ароматные думы делали мне визиты. Спецскульптуры, сделанные спецэкселенсами, животворили спецутро. Скрежетали – жршр-ссазым – качели. В них сидел шакал в вуальке с ридикюлем, читал меджурнал: желал на 23 минуты больше прожить. Звуки изматывали меня. Попросил остановить коляску и заткнуть ватой уши… Последнее, что зрительно помню – вывеску «Тир», из-под неё мне в глаза шалуном были пущены пульки. Засвинцевели зрачки. Я привстал, встал, пошёл, не дошёл и упал в бетонную урну: довспомнить и помянуть. Бегут эмбрионы сердитые, сытые; лапками шлёп, шлёп по витражам исторических досок. Лишь одно направление – Туда, там звезда изсиянная дарит клады чудес. Да! Туда! Но куда же ещё? Только вот голос слышу ушедших, ещё не дошедших… Голос тех, кто ещё собирает вещи в мир вещий: НЕ ТУДА!
Это были твои слова, сказанные в тот вечер, когда мы ели овсянку с камбалой. Ты пригласила нас к себе; домашний вечер назывался «В мире прекрасного». Учительша долго объясняла, что хорошее и чистое издавна шагают за человеком. У нас задымилось сердце от таких непонятных, но добрых и чистых слов. Ты продолжала: мы родились украсить землю, посадить грушевую аллейку, цветных ленточек нарезать. И когда дети будут ходить не по земле, а по шоколадной плите средь эвкалиптов, они вспомнят нас! Костолизова разрыдалась, но ты её перебила: это будет нам наградой, это памятник нам. Дети, я хочу посвятить вас в тайну добродетелей, в тайну непроглядных просторов прекрасного. Прекрасного с большой буквы!
Ты ушла в транс, пала на колени и, простирая руки к потолку (на чердаке кисло пальто, кочерга, белый зуб, простреленное осиное гнездо), уже не шептала, а кричала: земля, я до слёз люблю тебя, твои поля, луга (пали и мы на колени, стали подхоривать), горы и просторы, рыб и птиц, огороды и океаны. Это всё – Я! Мы вторили: это всё – Я! Спасибо тебе, мать-земля, что сделала из нас смертников, мы спокойны – земли хватит на всех. И будем вечно любить тебя, кормилица падали, ком грязи, выдающий себя за нашу истинную родину. Бери своё спасибо, пристанище нужников и взбешенной органики!
Наверно, мы тогда ощутили белые пятна на географии собственных душ, маленьких, пегих, безликих по-сусличьи, не души – дергунчики, куклы на нитках.
Солнценаглые осенние дни гуляли по городу. Ученики мои отдыхали в Атлантиде, а я слышала твой говор; четверть-нимфа, полукривляка. Настала ночь для полётов в ДАО; на мне взорвался кулон из лунного камня; из разорванной груди сыпались мохнатые колёса. С кошмаром; присела; на колени; гладила себя, погружаясь в третий, пятый сон. Уходила всё дальше от наивов первого человека. Хотела выйти с другой стороны сна. Изнемогла, упала под аркой одного из снов. Он гнался. Знала (не знала) кто. Он мог бы не пустить меня в пробуждение и навсегда оставить на дороге к знакомому дому.
Ты, Петя, называл меня обожательницей фитюлинок: да, я собирала удивления – альбомчики с видами ущелий, равнин, облаков, детские калоши, зубы вурдалашек; был в моей коллекции и мушиный глаз со стайкой попугаев внутри, эту драгоценность подарил мерейчатый мазурист. Он работал завучем в школе и по ночам занимался в ржавом трамвае ограненьем мысловщин. Его донимала девятая смерть, но он продолжал петь; где пройдёт со своей песней – соловьи дохнут.
Однажды он не катал меня на лодке, было не наводнение; его нелюбимое состоянье – вода не до четвёртого этажа. Он называл меня «моя лучезарная девочка». Стало противно, и я, схватив его зонт с набалдашником из дымчатого топаза, с эмалью и хризолитами, кинула за борт. Он меня просил выслушать и пойти за ним.
Мы приходим на плато, до бесконечности застроенное бараками из серого. Бараки длиной в километр. Мой спутник по винтовой лестнице поднимается на железную вышку. На ней белый флаг. По мере того, как он поднимается, пройдённые ступени отваливаются. Зинаида ищет встречи. Входит в пустой барак. Вместо окон – круглые отверстия. Внутри барака стены из ящиков. Выдвинула один. На дне буква «Я» и номер. При попытке закрыть ящик из него вылетело облако чёрного порошка. Оглянулась – никого. Тихий свист. В других ящиках – то же, только цифры другие. Мимо учительницы пробежали огромные ножницы; юркнули в стену. Кругом ни души.