Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Твои мысли бы прояснились, ты бы лучше понимала суть вещей, если бы избегала cliches…
— Пошел ты к черту, Джордж, не будь таким старомодным! Ты говоришь о понимании, но сам-то что понимаешь? Будь я твоим пациентом, ты бы мне посочувствовал, но я всего лишь твоя жена и потому слышу от тебя одни жалобы и нравоучения. Ты готов оскорбить меня подозрением по любому поводу! Ты думаешь, Ронни сейчас счастлив? Ты думаешь, что, если человеку не везет, нужно бежать от него, как от прокаженного? Он так одинок, у него нет никого, кроме отца, которому он не нужен! Его отцу вообще ни до чего нет дела, кроме как до книжного хлама в Британском музее! К тому же Ронни — мой кузен.
Сраженный тирадой, от которой звенело в ушах, Лессинг упал в глубокое кресло и закрыл глаза. Ее пронзительный голос, бесконечные повторения угнетали его, он чувствовал усталость. Подобные аргументы приходилось выслушивать не впервые. Своей настойчивостью, безграничным эгоизмом, легкомыслием и полнейшим безразличием к логике она повергала его в прах. Он не находил, что ей ответить.
— Раньше ты меня понимал, — продолжала она. — Кроме тебя, меня никто не понимал, за это я тебя и полюбила. За это, а еще за твою щедрость. Господи, до чего же скупы мужчины! Ни одной женщине не нужен скряга. Это знает каждая. Но к тебе это не относится. И если ты хочешь знать, именно потому я и сказала, что обедаю сегодня с Ронни. Он сейчас на мели, но я знала, что могу на тебя положиться. У тебя непростой характер, видит Бог, очень непростой, но ты не жадный и никогда таким не был. Когда ты в хорошем настроении и не страдаешь от переутомления или излишней подозрительности, ты прекрасно знаешь, что я тебе верна. Ты можешь верить мне, как самому себе.
— Я полагал, ты знаешь, — мрачно сказал он, — что мы и так живем не по средствам.
— Но это же временно. У тебя хорошая работа, и денежки идут. Все эти пациенты приходят каждую неделю и платят гинею за прием…
— Не все. Среди них есть и такие, кто вообще ничего не платит.
— Но остальные возмещают убытки. Ах, Джордж, ты сейчас так плохо выглядишь! На тебя жалко смотреть, когда ты не в настроении. Я тебе немного налью, чтобы ты приободрился.
Она взяла его стакан, плеснула туда горьковатой травяной настойки, долила джин и добавила воды.
— Сколько тебе нужно?
— Дай мне пять фунтов. Вряд ли я потрачу все, но на всякий случай надо иметь при себе побольше денег. Я верну тебе сдачу.
Сейчас ему хотелось только одного — поскорее избавиться от нее, не было ни малейшего желания спорить. Он достал из бумажника сложенную вдвое пятифунтовую купюру.
— Впрочем, нет, не эту, — сказал он. — Я дам тебе другую, почище. Эту я приберегу для Киллало-старшего.
— Ты ему должен?
— Я купил у него ту картину. Он как раз отдавал свою коллекцию «Сотбиз»[1] на продажу, чтобы собрать деньги на защиту твоему кузену.
— Сколько она стоила?
— Недорого.
— Ты потратил деньги на такую чепуху, а еще говоришь о моей расточительности!
— Но мне она нравится.
— Конечно, каждому свое, но, по-моему, она просто отвратительна. — Клэр наклонилась и подставила ему щеку для поцелуя. — Спасибо, Джордж. Я ненадолго, — сказала она, — ложись без меня, если притомишься. Я дала Клариссе порошок час назад — у нее разболелся зуб. Вряд ли она проснется до моего возвращения. Не скучай.
Он дождался, пока хлопнет входная дверь, а затем встал и взглянул на небольшое полотно, купленное у сэра Симона Киллало два дня назад.
Четко выписанная антилопа удивленно глядела из-за кустов в джунглях на сцену убийства. Узкая тропа под темнеющим небом, антилопа, пестрые цветы, желтый плащ и ярко-синий тюрбан жертвы придавали самому пейзажу очарование невинности, но широко раскрытый рот мертвеца, казалось, еще кричал перед лицом смерти, а свирепые убийцы в религиозном экстазе выглядели настоящими орудиями уничтожения.
— Кангрийская школа, конец восемнадцатого века, — пояснил сэр Симон. — Это был период непродолжительного подъема индийского искусства, совпавший по времени с возрождением секты тхагов.
Лессинг, не знакомый с искусством Индии, был потрясен этой красивой и вместе с тем полной смысла картиной. Художник не стремился ни осмеять, ни осудить двух тхагов, написанных так же искусно и выразительно, как и антилопа, и цветущие растения. Лишь в изображении убитого мастер дал выход своим чувствам и не смог скрыть презрения к мертвецу, о чем явно говорила нелепая поза последнего.
— Или я вижу то, чего нет на самом деле? — пробормотал Лессинг. — Может, это мое субъективное ви́дение?
Когда он вернулся к своему недопитому джину, его опять стали мучить сомнения. От природы Лессинг был добрым человеком и не мог подавить в себе доброту, объясняя ее своим малодушием. Он не умел пренебрегать интересами окружающих. После ссоры или перебранки с женой он всегда сокрушался о том, что расстроил ее, и перебирал в памяти свои приведенные в споре аргументы, пытаясь определить, справедливы ли они. Он с легкостью признавал, что ревновал или ревнует к Ронни Киллало, а сомнительная биография Ронни еще больше возбуждала его ревность. Но теперь произошло убийство, и Ронни причастен к нему, и потому к личным чувствам это не имеет никакого отношения: любой нормальный мужчина на его месте сказал бы то же самое. Но, возможно, многие абсолютно нормальные женщины заняли бы ту же позицию, что и Клэр. Стремление поддержать обаятельного и одинокого молодого человека обрело силу инстинкта, необходимость избегать его общества из-за и без того дурной, а теперь еще и запятнанной судом репутации юного джентльмена, стала для таких женщин не более чем социальным ограничением, не стоящим внимания. Отвергнутый обществом, Ронни превратился в их глазах в чужака или изгнанника, что, видимо, делало его еще более привлекательным.
— Женщины экзогамны,[2] — сказал Лессинг бутылке с джином. — И я ссорился с ней потому, что она женщина. Мы, люди одного племени, изобрели законы и ревностно относимся к их исполнению. Но если бы законы всегда исполнялись, племя бы выродилось. Женщины от природы не склонны к соблюдению закона. Так имею ли я право винить ее за то, что она такая?
Из соседней комнаты послышался капризный плач младенца, привыкшего подавать голос, чтобы привлечь к себе внимание. Плач становился громче, дошел до яростного крика, а затем вдруг прекратился, будто ребенок прислушивался, идут ли к нему… Затем приглушенное хныканье снова перешло в неистовый рев, который то стихал, то опять достигал апогея.
— С другой стороны, — произнес Лессинг, встав и направившись к двери, — возможно, я слишком снисходителен к ней. Наверное, она того не стоит.