Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ландсман поковырял карандашом в ящике с ключами, добросовестно заглянул в каждую шляпу, просмотрел полку с оставленными книгами. Тишину нарушает биение его сердца. Альдегидный запах его собственного выдоха никоим образом не успокаивает. Через несколько минут Ландсман уже начинает разбирать какие-то неясные словечки в шорохе стучащейся в стенки сосудов крови. И старается побыстрее миновать скованные друг с другом стальными обручами баки-накопители горячей воды… Тоже, братья в борьбе…
Следующая — прачечная. Лампочка на рывок за веревочку выключателя не реагирует. Сквозь мрак белеют стены, угадываются какие-то выдранные из стен крепления, в полу — сточные отверстия. Собственной прачечной в отеле «Заменгоф» не пользуются вот уже несколько лет. Ландсман заглядывает в сточные отверстия. Мутная маслянистая мгла. Под ложечкой засосало. Ландсман разминает кисти, крутит шеей так, что аж хрустят позвонки. В дальнем конце прачечной дверца из трех досок, сколоченных по диагонали четвертой. Вместо защелки на ней веревочная петля — петля, которую накидывают на гвоздь.
Туда только ползком. Ползком — слова бы этого не ведать…
Ландсман прикидывает шансы: а что, если какой-нибудь отчаявшийся олух, не профессиональный киллер, разумеется, даже и не любитель, не нормальный маньяк, залез туда, затаился в той норе? А что, вполне возможно. Только вот как этот псих накинул петлю на гвоздь, закрыл за собою дверь? Этого соображения достаточно, чтобы оставить нору в покое. Ландсман включает фонарик, сжимает его зубами. Поддергивает штаны, опускается на колени, одной рукой вытаскивает «смит-энд-вессон», другой сдергивает петлю с гвоздя. Распахивает дверцу.
— Вылезай! — мычит он, не разжимая зубов, хрипя и шипя, как проколотая камера.
Эйфория высоты, которую он испытал на крыше, оставила его, остыла, погасла. Ночи его пусты, жизнь и служба — череда ошибок, да и город скоро погаснет, как перегоревшая лампочка.
Он лезет в дыру. Воздух здесь прохладен, воняет крысиным дерьмом. Свет фонарика дрожит по поверхностям, что-то открывая, что-то скрывая в тени. Стены здесь выложены шлакоблоками, пол земляной, поверху тянутся кабели, провода, трубы в термоизоляции и без таковой. Перед носом Ландсмана на полу оказывается диск из толстой фанеры, закрывающий какой-то колодец с металлическими краями, вровень с полом. Ландсман набирает в легкие воздух и «ныряет», надеясь, что воздуху ему хватит. Фанерный диск, металлические закраины колодца покрыты ровным слоем пыли, без царапин, сдувов, без малейшего нарушения равномерности. Не было здесь никого триста лет, не было! Ландсман подцепляет пальцами фанерную крышку, поднимает ее. Колодец представляет собой алюминиевую трубу со стальными ступеньками-скобами. Диаметр как раз позволяет взрослому психопату спуститься вниз. Можно и полицейскому спуститься, если он не отягощен всякими комплексами. Только не Ландсману. Он сжимает рукоятку шолема. Его подмывает выпустить вниз всю обойму, пулю за пулей. Хрен он туда полезет! Ландсман отпускает крышку, не обращая внимания на кажущийся оглушительным грохот. В обществе тьмы отступает он к выходу, поправляя ворот и одергивая рукава, выпрямляется, следует к лестнице.
— Ничего, — сообщает Ландсман Тененбойму, придавая голосу искусственную бодрость. Это словечко кажется ему одновременно предсказанием результата собственного расследования — расследования убийства так называемого Эмануила Ласкера, констатацией цели жизни убитого — и не только его одного, — а также пророчеством относительно того, что останется от родного города Ландсмана после Реверсии. — Ничего.
— Знаете, Кон говорит… — начинает Тененбойм, замолкает и тут же заводит снова: — Кон говорит, что в доме гуляет привидение. И гадит не хуже домового. Кон полагает, что это призрак профессора Заменгофа.
— Если б эту драную дыру назвали моим именем, я бы тоже бузил здесь в виде призрака.
— Кто знает, — вздыхает Тененбойм. — Особенно сейчас.
Сейчас никто ничего не знает. Вон у Поворотны кот огулял крольчиху. Пусики котокрольчики украсили первую полосу «Ситка тог». В прошлом феврале пять сотен свидетелей клялись, что две ночи кряду наблюдали северное сияние в виде лика мужеского пола при бороде и пейсах. Вспыхнули жаркие дискуссии о принадлежности небесного лика, о выражении физиономии мудреца в пейсах. Иные истолковали его гримасу как улыбку, исполненную печали мягкой, другим казалось, что небесный старец нюхнул чего-то… необычного. И вообще, что бы это знамение могло означать? А не далее как на прошлой неделе ощипанный кур в кошерной мясохладобойне на Житловски-авеню обратился главою к занесшему ритуальный нож шохету и на картавом арамейском возгласил непременное пришествие Мессии. Если верить «Тогу», чудодейная курица выдала еще некоторое количество поразительных предсказаний, напоследок впав, однако, в молчание, подобно Б-гу Самому, и упустив упоминание о супе, в коем закончит земной путь свой. Обратив даже самое поверхностное внимание на все эти события, думает Ландсман, можно заключить, что странное дело нынче быть не только евреем, но, пожалуй, и курицей тоже.
Ветер снаружи небрежно стряхивает дождичек со своего развевающегося плаща. Ландсман притулился в тамбуре гостиницы. Снаружи двое борются с непогодой, стремятся ко входу в «Жемчужину Манилы». Одного оседлал футляр виолончели, другой прячет от дождя скрипку, не то альт. Городская филармония находится в десятке кварталов от этого конца Макс-Нордау-стрит и вообще в ином измерении, но нет в мире силы, которая бы смогла удержать еврея от желания причаститься к свиной отбивной, хорошо прожаренной, но сочной, смачной, желанной, как нежная возлюбленная. И уж конечно, не справиться с этим желанием какой-то там темной ночи и жалким порывам ледяного ветра с залива. Сам Ландсман тоже героически борется — с призывами комнаты номер пятьсот пять и находящейся в ней бутылки сливовицы, рядом с сувенирной рюмашкой-стопариком Всемирной выставки.
В качестве стратегического контрманевра Ландсман раскуривает папиросу. Десять лет не курил, но вот года три назад снова схватился за соску. Жена его тогдашняя носила во чреве своем — в каком-то смысле долгожданная беременность. Первая. Но не запланированная. Как и в случае многих беременностей, о которых слишком долго рассуждают, в отношении отца наметилась некоторая двойственность, амбивалентность. Через семнадцать недель и один день — в этот день Ландсман купил первую за десять лет пачку «Бродвея» — их ошарашили неблагоприятным прогнозом. Многие — хотя и не все — клетки, составлявшие плод, уже носивший кодовое наименование Джанго, выявили в двадцатой паре лишнюю хромосому. Это обозначалось термином «мозаицизм» и могло повлечь тяжелые отклонения в развитии. А могло и вообще никак не проявиться. В литературе по данному вопросу оптимист мог найти основания для надежды, а маловер — для отчаяния. Точка зрения Ландсмана, не просто маловера, а ни во что не верующего, возобладала, и какой-то врач с полудюжиной ламинарных расширителей разорвал нить жизни Джанго Ландсмана. Через три месяца Ландсман со своими сигаретами покинул дом на острове Черновиц, в котором жил с Биной в течение почти всех пятнадцати лет после свадьбы. Нельзя сказать, что его изгнало оттуда чувство вины. Но чувство вины плюс Бина… слишком много, не вынести.