Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мертвые китайцы могли бы рассказать собственную историю. Не волнуйся, дорогая Элоиса: перед тобой не такая книга, где покойники говорят, красавицы возносятся в небо, а сельские падре воспаряют над землей, выпив горячего шоколаду. Однако я надеюсь, мне будет позволено небольшое отступление, а может, и не одно. Университет заплатил за мертвых китайцев неразглашенную сумму, не превышавшую, по сведениям некоторых людей, три песо за голову – то есть какая-нибудь портниха могла насобирать на труп за три месяца работы. Вскоре молодые хирурги уже вовсю рассекали скальпелями желтую кожу, а лежавшие на столах бледные и хладные китайцы, желая успеть высказаться до собственного разложения, заговорили о Панамской железной дороге. Они рассказали то, что сегодня известно каждому, но тогда было ошеломительной новостью для большинства из тридцати тысяч жителей столицы. Действие теперь переносится на север (в пространстве) и на несколько лет назад (во времени). И вот исключительно силой моего единоличного повелевания этой историей мы оказываемся в местечке Колома, штат Калифорния. На дворе 1848 год. Точная дата – 24 января. Плотник Джеймс Маршалл проделал долгий и трудный путь из Нью-Джерси, мечтая завоевать край света и устроить там лесопилку. Он копает и вдруг замечает в земле что-то блестящее.
И мир сходит с ума. Вскоре на восточном побережье Соединенных Штатов понимают, что путь к золоту пролегает через дремучий перешеек в дремучей провинции дремучей, постоянно меняющей название страны, через кусок смертельно опасных джунглей, все преимущество которого состоит в том, что это самая узкая часть Центральной Америки. Всего через год к панамскому порту в бухте Лимон уже подплывает пароход «Фалкон» и торжественно заходит в реку Чагрес; на борту сотни гринго потрясают кастрюлями, ружьями и кирками, словно нестройный плавучий оркестр, и спрашивают, а где здесь, черт побери, Тихий океан. Некоторым удается это выяснить; некоторые из выяснивших добираются туда, куда хотели. А другим не суждено увидеть конца пути: они умирают от лихорадки – не золотой, а обычной, – и рядом дохнут их мулы; мертвые люди и мулы валяются спина к спине в зеленом речном иле, поверженные зноем этих болот, где деревья не пропускают свет. Вот он, новый облик Эльдорадо, Золотого пути, лежащего в предшествующем открытию мороке: это место, где нет солнца, где от жары скукоживаются тела, где можно поводить пальцем в воздухе, и палец станет мокрым, словно его окунули в реку. Это место – ад, но ад водный. А золото меж тем все зовет и зовет, и нужно что-то делать, чтобы пересечь преисподнюю. Одним взглядом я окидываю страну: пока в Боготе мой отец призывает изгнать иезуитов, в панамской сельве, шпала за шпалой, покойник за покойником, начинает вершиться чудо железной дороги.
И пятнадцать китайских кули, покоящихся на длинных столах для препарирования в столичном университете, пятнадцать китайских кули, у которых уже проступают темные пятна на спине (если они лежат на спине) или на груди (если наоборот), учат рассеянного студента, где у человека печень и какова длина толстого кишечника, а потом гордо говорят хором: «И мы там были! Мы прорубили путь в сельве, мы разрыли эти болота, мы положили рельсы и шпалы». Один из китайцев нашептывает свою историю моему отцу, а тот, склонившись над окоченевшим трупом, из чисто возрожденческого любопытства смотрит, что это там под ребром, и вслушивается даже внимательнее, чем ему самому кажется. Что же там под ребром? Отец просит пинцет, и пинцет выуживает из тела бамбуковую палочку. И бессовестный болтливый китаец начинает рассказывать, как терпеливо он эту палочку заточил, как аккуратно, мастерски вонзил ее в илистую почву и как сильно обрушился всем своим весом на заостренный конец.
– Самоубийца? – спрашивает отец (не самый умный вопрос, признаем).
Нет, возражает китаец, он не сам лишил себя жизни, жизни его лишила меланхолия, а до нее – малярия… Его лишило жизни то, как больные товарищи вешались на веревках, выданных им для строительных работ, то, как они похищали у надсмотрщиков пистолеты, чтобы пустить себе пулю в лоб, его лишило жизни осознание, что в этом болотистом краю невозможно построить достойное кладбище, и вот так-то жертвы сельвы и разъехались по миру в бочках со льдом.
– Я, – говорит уже почти полностью посиневший и почти невыносимо воняющий китаец, – я, при жизни строивший Панамскую железную дорогу, после смерти помогу оплачивать ее строительство, как и остальные девять тысяч девятьсот девяносто восемь мертвых рабочих – китайцев, негров и ирландцев, – которые сейчас посещают университеты и больницы по всему свету. Ах, как далеко заносит тело…
Вот что рассказывает мертвый китаец моему отцу.
Но мой отец слышит нечто иное.
Он слышит не историю личных трагедий и видит в китайце не безымянного и бездомного рабочего, которого невозможно похоронить по-человечески. Он видит в нем мученика, а в истории железной дороги – настоящую эпопею. Поезд против сельвы, человек против природы. Мертвый китаец – посланник грядущего, свидетель Прогресса. Он рассказывает, что на том самом судне «Фалкон» был пассажир, больной холерой, – прямой виновник двух тысяч смертей в Картахене и нескольких сотен в Боготе. Но мой отец лишь восхищается этим пассажиром, способным бросить все и устремиться за мечтой о золоте сквозь сельву-убийцу. Китаец рассказывает про кабаки и бордели, которыми кишит Панама с самого приезда иностранцев, а для отца каждый пьяный рабочий – рыцарь Круглого стола, каждая проститутка – амазонка. Семьдесят тысяч шпал – семьдесят тысяч обетов будущего. Железнодорожная линия, легшая через перешеек, – пуп земли. Мертвый китаец – уже не просто посланник, он ангел благовещения, думает отец, и он явился донести в его печальную, подобную палой листве боготинскую жизнь неясное, но блистательное