Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако описанная «тоска по науке» проявляется также еще и в более сложном и интересном комплексе образов. Можно обозначить его вслед за самим Вавиловым словами dumpfes Mauerloch. «Verfluchtes dumpfes Mauerloch» – это описание чернокнижником Фаустом своей тесной захламленной лаборатории в трагедии И. В. Гете «Фауст» (сцена 1), дословно – «проклятая скучная дыра в стене». Вавилов использует это немецкое выражение для обозначения лаборатории и, шире, своего идеала занятий наукой. «В эти тяжкие минуты погрузиться бы в океан книг, замкнуться в свой dumpfes Mauerloch, корпеть над Gravitation’s Problem» (10 июня 1915). Перед войной Вавилов трижды пишет о своем разочаровании в лабораторной работе, наступившем после смерти П. Н. Лебедева, например так (26 апреля 1913): «Еще одно страшное желание приходится выговаривать, надо постараться покончить с лабораторией». Но образ не конкретной московской людной лаборатории, а лаборатории абстрактной, обобщенной, становится одним из навязчивых образов в его армейских мечтаниях о занятиях наукой. «Запереться бы от всяких газет и войны в лаборатории с библиотекой» (1 октября 1914). «Mauerloch с книгами и лабораторией лучше всякого мира» (8 октября 1914). «Суждено или нет мне то, о чем мечтаю, – тишь лаборатории и библиотеки» (18 марта 1915). К этому образу дополнительным штрихом неожиданно становится лес и монастырская келья. «Мне только два пути спасения „in Museum“[9] и „в лесу“» (20 апреля 1916). Еще до армии Вавилов дважды пишет: «…я всерьез иногда думаю о монастыре. ‹…› Книги, келья и лес – больше ничего не надо» (15 июля 1913), «…высшим счастьем теперь кажется уйти в лес. ‹…› Но в лес я хочу с книгами. ‹…› Ах, книги, лаборатория и лес – вот и paradiso ritrovato[10]» (28 января 1914). Этот образ сохраняется и в последующие годы. «Смотрю на леса на горизонте, синие и дикие. Хорошо бы убежать в эту дичь и чащи и поселиться где-нибудь под землей, под мхом и корнями, зажать уши, не слушать выстрелов, не говорить о безнадежной войне, читать, работать в лаборатории и в конце концов так умереть» (27 августа 1915).
Стремление к уединению, поиск «блаженного одиночества» (по-немецки «seliger Einsamkeit», как в 1915–1916 гг. предпочитает писать Вавилов) – одно из самых частых – наряду с мечтами о науке – состояний Вавилова, фиксируемых им в дневниках 1909–1916 гг. Во многом это объясняется спецификой армейской службы: Вавилов вынужден постоянно находиться среди чужих ему людей – «За день изредка выдаются минуты, когда остаюсь один, в тишине, эти минуты считаю блаженными. Но они так коротки и их так мало. Одинок изредка на улице…» (6 марта 1915), «…ни минуты блаженного покоя» (23 ноября 1915) – таких записей очень много. Однако дело не только в специфике армейской обстановки. Во-первых, схожие записи Вавилов делал и до армии, в школьные и в студенческие годы (пусть и реже, и обычно в оправдание своего безделья: мол, мешают работать, «исчезает „мудрое одиночество“» – 16 февраля 1911 г.), тяга к уединению была присуща ему уже тогда: «…приятно бы полежать неделю в больнице…» (20 февраля 1914). А во-вторых – тут можно вспомнить воображаемую желанную келью-лабораторию, – такое стремление к уединению было вызвано отнюдь не бытовыми причинами. Оно отражает важную общую особенность мировоззрения Вавилова. 22 апреля 1910 г. он делает замечательную запись: «Читал сегодня шлиссельбургские письма Морозова и, ей Богу, позавидовал его участи. Оно, конечно, на 25 лет, это уже слишком, нет, а так годика 3–4 быть заключенным, для меня было бы прямо счастьем. ‹…› Да, ей Богу, мне страстно хотелось бы быть заключенным или, вернее, отъединенным». 8 ноября 1914 г. похожая запись, более лаконичная: «Пойду в монахи и буду мечтать». Об этой особенности мировоззрения – индивидуализме, философской сфокусированности Вавилова на собственном «я» – подробно речь еще пойдет позже. Пока же, чуть забегая вперед, можно привести запись, показывающую, что сам Вавилов понимает эту свою особенность – во всей ее сложности и противоречивости. «Самое сладкое и самое ужасное в жизни – Einsamkeit. В эти дни, часы и минуты человек себе хозяин и творец своей жизни. Все чужое, подневольное простительно, но если Einsamkeit стала скукой – это преступление. Перед кем? Бог знает. Но на душе тягость страшная. Если не вынесешь Einsamkeit, тогда беги, хватайся за первую зацепку, чтобы тебя закрутило, завертело, чтобы ты себя забыл. Но если Einsamkeit – творчество, тогда это достигнутое счастье, и единственное счастье на земле» (13 июня 1916).
Желания Вавилова относительно его места в социуме также противоречивы. Презрение к обществу или показное безразличие чередуется с обидами на него. «Хочу я быть профессором, но и то вовсе ни для развития наук, ни для собственной славы, ни для просвещения юных умов. Так, одно возможное слово – так. Как? не знаю сам» (23 сентября 1909). «…как я желал бы сделаться определенным лицом на мирской ярмарке, все равно кем, только бы не сумасшедшим» (12 декабря 1911). «Говорю прямо, я хочу быть eigenartig[11], да не только хочу, а просто другого исхода не вижу; по временам затертый в среде засаленных пятаков чувствую себя ужасно» (21 октября 1911). «Почувствовать себя человеком среди людей и в пафосе кричать: // Vivat academia // Vivant professore[12] // так непонятно мне иногда. Но сегодня этот пафос у меня есть, и я с радостью сливаюсь с общим хором и кричу: „Gaudeamus“» (12 января 1912). «Весь ужас в одиночестве. Или, опять не так, если бы одиночества этого не было бы, не было бы и