Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анестезирующие свойства темноты оказались настоящим спасением. Боли в жизни Альгиса было много, гораздо больше, чем положено терпеть человеку, до того, как попадет в ад – так думал он сам. Тупая, ноющая боль в животе, иногда разнообразия ради переходившая в острую фазу, терзала его на протяжении последних шести лет почти постоянно, с перерывами на полное погружение в работу, другие обезболивающие почти не действовали, такой уж нелепый достался ему организм.
Первые пару лет Альгис честно ходил по врачам, от одного специалиста к другому, заранее цепенея от бессильного ужаса перед возможным диагнозом, сулящим мучительную, полную неопрятных подробностей, оскорбительную для человеческого достоинства смерть; с другой стороны, лучше бы уж был хоть какой-то диагноз, все-таки многие болезни сейчас научились лечить. Но врачи в один голос утверждали, что Альгис здоров, анализы ничего не показывали, из этого следовало, что боль ему только мерещится, не настоящий честный недуг, а полная ерунда, фантазия, как говорят в таких случаях, «нервное» – очень глупое объяснение, которое не объясняет вообще ничего.
Прописанные таблетки не особо ему помогали, впрочем, обезболивающие позволяли уснуть, но боль и во сне оставалась с Альгисом, почти чужая, далекая, словно бы обернутая в толстое полотенце, как кастрюля с вареной картошкой, чтобы не остыла до прихода гостей, однако все равно мучительная, слишком знакомая, чтобы быть выносимой. Но он, куда деваться, как-то это все выносил.
Начал выпивать, то есть педантично принимал алкоголь как лекарство от нервов, даже записывал, сколько выпил, рассчитывая со временем найти оптимальную дозу. Сперва это неплохо работало, боль уходила, возвращалась только в похмелье, да и то не всегда, но потом как-то резко стало гораздо хуже, пришлось срочно завязывать; в общем, чуда не вышло, панацея оказалась фуфлом.
По врачам уже давно ходил без всякой надежды на исцеление, только обновить рецепты обезболивающих. Но теперь, окружив себя темнотой, спокойно засыпал без таблеток, поначалу просто забывал их принять, потом сознательно проверял, так ли все хорошо; наконец, окончательно бросил принимать лекарства, даже поленился сходить за очередным рецептом, и это было почти волшебство. Думал: неужели я выздоравливаю? Не верил, просто боялся верить, но вера, похоже, была не нужна.
Так полюбил свою новую жизнь в темноте, за работой, почти без боли, что совсем перестал выходить из дома. Продукты и другие необходимые мелочи заказывал из интернет-магазина, счета за квартиру оплачивал картой, а больше ничего и не требовалось. О деньгах можно было не беспокоиться: его картины сейчас выставлялись аж в шести галереях, в разных городах и странах, продажи случались не то чтобы часто, но более-менее регулярно, со стоков тоже кое-что капало, вполне можно жить. Гостей он уже давно почти не приглашал, а теперь перестал окончательно, на звонки и письма приятелей отзывался все реже и реже, на любые предложения встретиться отвечал твердым отказом, ссылаясь на неважное самочувствие и большой рабочий проект; собственно, говорил чистую правду: он все еще по привычке ощущал себя больным, при этом очень много, как никогда раньше, ежедневно, практически без перерывов на отдых, рисовал.
Исключение делал только для Тамары, тут никуда не денешься, нельзя от нее запираться, все-таки жена. Они уже давно жили раздельно, но оставались близкими людьми и старались друг друга поддерживать. Альгис пек для Тамары ее любимые пироги с картошкой и сыром, ласково обнимал при встрече, еще ласковей на прощание, предвкушая, как хорошо будет остаться одному, без нее. Иногда говорил: «Жалко все-таки, что мы разъехались, я по тебе скучаю», – искусно дозируя искренность и печаль, чтобы Тамаре стало приятно, но желания снова жить вместе, ни приведи господи, не возникло.
Впрочем, вряд ли жена захотела бы вернуться, она и час-то рядом с ним еле высиживала, хотя им всегда находилось, о чем поговорить. Зато она покупала ему краски и другие недостающие материалы, активно переписывалась с галереями, с удовольствием возила его картины туда-сюда, помогала организовывать выставки, контролировала продажи, переводила ему все заработанные деньги (Альгис подозревал, что иногда еще и добавляла свои, но особо на эту тему не парился, Тамара на паях с двоюродным братом владела рекламным агентством и зарабатывала столько, сколько ему не снилось даже в самые тучные времена), привозила подарки из всех поездок, таскала ягоды и свежую зелень с рынка, куда он сам никогда не ходил, но самое главное, всякий раз еще на пороге нетерпеливо спрашивала: «Покажешь, что нового?» – и совершенно всерьез волновалась, словно и правда могла получить отказ. Когда Альгис устроил себе вечную полутьму, слова поперек ему не сказала, даже не стала выспрашивать, что, да почему. Выносила законченные картины в освещенный подъезд, чтобы их рассмотреть, а потом возвращалась с неизменно сияющими глазами; Альгис смеялся: «Ну, давай, объясни мне, дураку, почему я на этот раз гений», – и она аргументированно объясняла. После этого за спиной вырастало какое-то подобие крыльев: Тамара очень высоко ценила его как художника и умела убедительно говорить. Поэтому, собственно, Альгис когда-то на ней и женился; зря, конечно, заморочил голову человеку, никогда ее не любил. То есть влюблен в нее не был ни дня, ни минуты, даже по пьяному делу не вожделел, ему нравились женщины совершенно другого типа, темноволосые, сероглазые, тонкие, угловатые как мальчишки-подростки, с узкими ладонями и ступнями, но при этом сам факт существования теплой, тяжелой Томки вот уже почти двадцать лет был для него серьезной причиной жить. В плохие периоды, которые занимали, как сам иногда над собой подшучивал, примерно тринадцать месяцев в году, жена оставалась практически единственным аргументом в пользу продолжения жизни. Ее сияющих глаз, восторженных восклицаний по поводу каждой новой картины и дурацких, ненужных, но трогательных подарков, как ни странно, хватало, чтобы перевесить все аргументы против, включая самые веские, сразу две невыносимых боли – физическую, в животе, и душевную, бездонный черный провал на месте смысла и радости, которые раньше были, Альгис знал это точно, но совершенно не помнил, когда, при каких обстоятельствах, и куда потом подевались; на самом деле неважно. То есть важно, важнее всего на свете, просто совершенно невыносимо думать об этом вот прямо сейчас, когда Томки нет рядом и вообще в городе, а из тьмы, которой он себя окружил, медленно проявляется старый трамвайный вагон, и выплывают причудливые глубоководные рыбы – то ли трамвай увозит их на невиданную глубину, то ли рыбы его туда увлекают, а скорее всего, все они вместе уже есть и всегда были там.
С тех пор, как начал рисовать в полумраке, почти наугад, на ощупь, словно и правда ослеп, трамваи и рыбы появлялись на его картинах чаще всего. Раньше никогда ничего подобного не рисовал, не придумывал, не подсматривал у других, прикидывая, как это можно сделать по-своему, они ему даже не снились. Но был так им рад, словно ждал их всю жизнь.
А порой из тьмы возникали человеческие лица, тогда у Альгиса получались совершенно бессмысленные рисунки. То есть бессмысленные с точки зрения подготовки к будущей выставке, о которой уже вела переговоры Томка. Рыбы с трамваями всем зашли на ура; видимо, сюрреализм так давно вышел из моды, что снова стал выглядеть интересно и свежо. Но кому сейчас могут быть интересны камерные портреты каких-то незнакомых людей?