Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он вспомнил, с каким юмором она рассказывала ему о своем трудном небогатом детстве, и о том, как впервые попробовала в гостях шоколад, и как украла со стола одну конфету из коробки, чтобы еще раз насладиться ее сладкой горечью уже дома, где не нужно изображать равнодушие. И о том, что в кармане конфета растаяла и испачкала подкладку, и что все, что не удалось соскоблить и съесть, пришлось тайно застирывать, чтобы скрыть следы преступления. И что любовь к этому смешанному вкусу запретного удовольствия и расплаты за него закрепилась уже в более зрелом возрасте, когда конфет стало вдоволь, но приходилось беречь всегда чуть склонную к полноте фигуру. И вот теперь она снова вернулась в исходную точку, когда шоколад доступен только в воображении.
Андрей Макарович рассеянно поддакнул на какую-то длинную и незначительную тираду докучливой сиделки, в очередной раз мысленно призвал наступление вечера, чтобы она быстрее избавила его от своего присутствия, и принялся за отвлекающее от тяжких мыслей наведение порядка.
Вечером, когда они с Леной, наконец, остались вдвоем, он по уже сложившейся традиции сел рядом с ее постелью, чтобы почитать ей вслух. Неожиданно она посмотрела на него непривычно взрослым взглядом и сказала своим прежним голосом:
– Андрейка, я что-то устала. Давай полежим?
Она произнесла это так обыденно и спокойно, как будто они и не расставались. И в этом уютном приглашении прилечь, словно после долгого дня, была вся Елена: в ее интонациях не было ни надрыва, ни горечи, а только констатация факта и попытка хоть как-то исправить положение дел. Боясь спугнуть ее настоящую, он едва слышно ответил:
– Давай, Лесенька. Кто ж нам запретит!
С тех пор Елена стала периодически перетекать из одного своего состояния в другое: то долгое время называла его папой, капризничала и хныкала, то вдруг переходила на обычный тембр и вспоминала родное обращение «Андрейка». Правда про детей никогда не вспоминала. Слава, видимо, затерялся в сумерках ее помутившегося сознания, но и о Павлике с Сережей она не заговаривала.
Впрочем, даже когда те заходили, она не проявляла к ним интереса. Да и отец был настолько погружен в спертую атмосферу своих тягучих будней, что все трое чувствовали разницу в системе координат. Братья отдалились даже друг от друга. Они каждый по отдельности сознавали, что теряют отца и им ничего не остается, как отпустить его на дно его маленького замкнутого мира, куда он так стремится. И каждому было стыдно перед другим за невольную обиду на Елену, которая, как маленький царек, заставляла, пусть и неосознанно, весь этот мир крутиться вокруг себя. Отец совершенно разучился разговаривать на отвлеченные темы, постоянно думая только о бесконечной череде физиологических потребностей, которые он обслуживал с пугающей радостью. Чистка зубов, мытье в специальной надувной ванне, которая подкладывалась под неподвижное тяжелое тело прямо на кровать, приготовление неприглядного теплого варева и непрекращающееся общение в тошнотворно-инфантильной манере – именно это теперь стало смыслом жизни Андрея Макаровича, причиной его ежедневного пробуждения. Перед сном реальность иногда пыталась просочиться в его сознание, он только плотнее задергивал шторы иллюзий. Где-то в самой глубине души он чувствовал, что ослепляющий, как в операционной, свет истинного положения дел сведет его с ума, поэтому всеми силами длил эту игру в дочки-матери, когда ты вроде бы просто занимаешься таким жизнеутверждающим делом – растишь ребенка. А не доживаешь свой век рядом с умирающей женой.
Для сыновей же эта попытка уйти от безумия как раз и выглядела безумием. Они видели, что их попытки вытащить отца на светлую сторону жизни только настраивают его против них. Они стали приходить все реже и в конце концов практически свели свою заботу к оплате всего необходимого, начиная с квартиры и сиделки и заканчивая доставкой продуктов и лекарств.
И Андрей Макарович, наконец, почувствовал себя спокойнее. В присутствии сыновей он всегда хорохорился, старался, как ему казалось, шутить и поддерживать беседу, а перед одной сиделкой можно было не держать лицо. К тому же он все чаще стал выпроваживать ее пораньше, чтобы она не крала у него драгоценное время наедине с Лесей. Особенно спешно он выгонял ее в моменты просветления, когда Леся становилась его взрослой женой, называла его по имени и говорила плавным голосом, который он так хорошо знал и любил. В эти редкие минуты он тоже выходил из образа отца, впрыгивая на ходу во временно сброшенную привычную шкуру заботливого мужа. И хотя разговоры их были отвлеченными от реальности, все же в такие моменты они общались почти на равных.
Как-то незаметно кончилось затянувшееся бабье лето. Наступила непроглядная темень, когда в два часа дня уже появляется ощущение сумерек, а после захода солнца глазу даже не за что зацепиться – кругом только пустая чернота. Несмотря на позднее время года, снега не было совсем, и от этого темнота казалась несвоевременной и бесконечной.
Пришло очередное воскресенье: тот редкий день, когда никто, даже опротивевшая сиделка, не мешали их тихому семейному счастью. Все дела были сделаны, Леся дремала после безрадостного кормления, и Андрей Макарович вдруг почувствовал себя страшно одиноким. Никто на всем белом свете не мог разделить с ним ту боль, которая постоянно копошилась где-то на дне души, никто не мог пожалеть его и хоть ненадолго позволить тоже стать беззаботным, как ребенок.
Он придвинул стул поближе к Лесиной кровати, сел и осторожно, стараясь не разбудить, положил ей голову на плечо. От нее исходило приятное тепло, родное и убаюкивающее, и уже начиная легкое круженье в предсонной карусели, он почувствовал, как она легко коснулась рукой его головы, и ее слова вернули в их общее здание недостающий кирпичик, собрав воедино все три его и ее ипостаси:
– Не плачь, сынок, не плачь, я рядом.