Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я знал, что мне нельзя просыпаться, что, как только я покину спасительные стены тюрьмы, возмездие настигнет, но не думал, что оно будет таким жестоким. Печальным, пронизанным болью взглядом на меня смотрел человек, которого я убил.
Сочувствие иногда может ударить больнее, чем самое жестокое оскорбление, слова утешения бывают страшнее самых безнадежных прогнозов. Уж Полина-то это знала. И потому не бросилась тут же на помощь, хоть и потрясена была его болью и ужасом, а просто стояла неподалеку и выжидала, когда настанет подходящий момент. Стояла и перебирала в голове различные, наиболее щадящие варианты начала разговора: «Что с вами случилось? Вас кто-то испугал? Вам не помочь?»
Подходящий момент так и не настал. Ни один из вариантов не годился. Но ждать дольше Полина просто не могла. Похоже, никто, кроме нее, не слышал этого ужасного крика, значит, и на помощь прийти никто, кроме нее, не может. Она села на скамейку, на которую он до этого прямо-таки рухнул, повернулась к нему и сказала по возможности нейтральным, без слащавого сочувствия голосом:
– Не стоит отчаиваться, на каждую ситуацию можно посмотреть с другой стороны.
И поняла, что сморозила страшную глупость, что любой из вариантов, которые она отвергла, был бы предпочтительнее. Он посмотрел на нее совершенно диким взглядом и бросился прочь из парка.
Ужасно расстроившись, Полина побрела домой, постукивая впереди себя тростью. И тут до нее дошел невероятный смысл ситуации: она видела этого человека, действительно видела, не так, как видят во сне, а как видит зрячий.
Авария настолько прочно связывалась у нее с рисунками Кати Семеновой, восемнадцатилетней девушки, трагически погибшей четыре с половиной года назад, что, когда Полина ее снова и сно ва переживала в своих наполненных болью кошмарах, представлялась статически, в виде рисунка. Полина была словно персонажем картины, нарисованной девушкой с огромными, наполненными ужасом глазами. Нарисованная машина надвигается на нее, и невозможно пошевелиться, невозможно убежать, невозможно предотвратить неизбежное. Эта статичность и была основой кошмара, собирала вокруг себя боль и делала ее непереносимой. Время от времени на картине появлялись новые персонажи. Они приходили извне, из того мира, в который Полине вход был закрыт. Их появление предварялось псевдободрыми, псевдожизнеутверждающими голосами и разнообразными запахами. Вот Виктор, ее детективный помощник, рассказывает, какое сегодня замечательное утро, даром что уже середина сентября, воздух наполняется запахом лилий – и вот он уже стоит на нарисованном тротуаре, в нескольких метрах от нее, но помочь все равно ничем не может. Вот мама, подавив рыдания, – плакала что ли бы уж открыто, ведь так еще хуже, – бодро рассказывает, что у них на работе ввели новые правила, запах совершенно бесполезных апельсинов наполняет палату – и вот уже апельсины раскатились по дороге, мама кидается, чтобы их собрать, из-за этого и происходит авария. Вот Анастасия, мать Кати, вполголоса разговаривает с медсестрой о том, как трудно терять ребенка, запахи духов обеих перемешиваются – и обе, все так же беседуя, перелетают на рисунок.
Приходит следователь и почему-то прямо в палате допрашивает Виктора, тот подробно рассказывает о том, как Анастасия Семенова наняла их для расследования обстоятельств гибели своей дочери, что дело теперь застопорилось, но авария, конечно, никак не связана… Нарисованная Полина пытается предупредить Виктора, чтобы он ни в коем случае не рассказывал о рисунках, но не может даже пошевелить губами. К счастью, Виктор и сам все понимает – о рисунках ни слова. Следователь уходит по нарисованной зебре, как и полагается дисциплинированному пешеходу, и избегает столкновения.
Персонажи все прибывают, им уже не хватает места на картинке, и вот бумага не выдерживает, рвется – врач (от него так невыносимо пахнет йодом!) каким-то крикливым шепотом приглашает в бытие и сообщает, что ей страшно повезло. Но за обрывками бумаги сплошь чернота. Полина пытается сквозь нее пробиться – ничего не выходит. Отчаяние накатывает с такой силой, что, кажется, разорвется сердце. Но на помощь приходит боль – боль уносит, уносит от окончательного понимания катастрофы.
Информация о том, что она ослепла, поступает теперь небольшими порциями. Ее руки прикованы к кровати какими-то хитроумными ремнями, на глазах плотная повязка. И не один уже врач, а все, кто приходит ее навестить, говорят, как ей повезло: ведь могла бы погибнуть, а так…
А так… Что ей делать теперь, было совершенно непонятно, смерть, безусловно, была предпочтительнее. Ей двадцать пять, впереди целая жизнь, наполненная темнотой, огромная жизнь в беспомощности и полной ненужности. Для родителей она станет обузой, Виктор будет вынужден подыскивать себе новую работу, потому что детективное агентство придется закрыть, гибель Кати Семеновой так и останется непроясненной. А главное… Да, главное – совершенно непонятно, что теперь делать, как жить дальше.
Но знакомые, родственники, друзья, персонал больницы – все наперебой, жизнерадостно-фальшивыми голосами утешали ее, утверждая, что жизнь – это главное. А однажды она услышала, как ее родная тетя – ну кто мог от нее такого ожидать? – сказала маме, что зато теперь они с отцом могут быть за Полину спокойны: всегда на глазах, всегда под присмотром, ни в какую историю больше не попадет и распрощается наконец с такой опасной, такой неподходящей для женщины профессией частного детектива. Слова сочувствия бывают оскорбительнее пощечины, и не только не утешают, а, наоборот, причиняют страшную боль.
А вообще-то тетя права. Родители могут быть за нее спокойны. Ничего с ней больше случиться не может, и не только детективом, никем ей больше не быть. Она станет безвольной куклой, которую будут по своему желанию перемещать в невидимом ей пространстве. Одели, умыли, посадили за стол – ешь! Вывели на балкон – дыши воздухом! Раздели, уложили в постель – спи! Удобно и просто. Иногда, не часто, только по долгу совести, ее будут навещать друзья и знакомые, притворяться, что ничего особенного не происходит, все в порядке вещей. А если она позволит себе загрустить, примутся снова и снова убеждать, что самое ценное для человека – это жизнь.
Первое время от всех этих мыслей спасала физическая боль. Она подступала – и мысли съеживались, трусливо втянув голову в плечи, бежали прочь. Боль разрасталась, боль заполняла все пространство. Но приходила медсестра, делала укол – и мысли, виновато потупившись, возвращались назад. Правда, ненадолго. Обезболивающие, которые ей вводили, обладали снотворным эффектом. Очень скоро одурманенные лекарством мысли начинали зевать и, улыбнувшись, как усталые дети, погружались в сон.
Сны теперь изменились, перестали быть статичными рисунками, раскрасились яркими красками и заменили реальную жизнь. Во сне Полина видела, забывала о своей слепоте, свободно передвигалась в пространстве, продолжала расследовать незавершенное дело, была самой собой, той живой, жизнерадостной, как до аварии. А потом, уже проснувшись, обманывала себя, что непроницаемая темнота вокруг, сквозь которую невозможно пробиться, – из-за повязки на глазах. И вспоминала свои сны, и продолжала скользить по инерции в расцвеченном красками мире, и строила планы на будущее, и… Но опять являлась медсестра, снимала повязку. Обнаженным глазам становилось холодно и страшно. Обманывать себя больше не получалось. Темнота не уходила. И можно было сколько угодно воображать лицо женщины, которая производила над ней все эти ужасные манипуляции, настоящего лица она все равно никогда не увидит. И рук ее не увидит, и палаты, где лежит, и коридора за ней, когда позволят встать, и улицы… Ничего никогда не увидит. В ее жизни всегда будет царствовать вечная ночь, неправдоподобно черная и глубокая, каких не бывает в реальной жизни.