Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А мама?
– Она умерла.
– О, – сказала она. – Давно?
– Десять лет назад. Мне тогда было три года.
Она отправила в рот ломтик картошки.
– Ты правда не хочешь? Мне-то все не съесть. Кстати, меня зовут Диркье.
– А я Катинка, – сказала я, макая кусочек картошки в майонез.
Она спросила, что я делала на Терсхеллинге. Оперлась на левый локоть, запустила пальцы в кудряшки. На ней был толстый черный вязаный свитер с высоким воротом, бахромой на запястьях и заплатками на локтях. Губы накрашены ярко-красной помадой. По-настоящему красной и наверняка дорогой, потому что она не оставляла следов на винном бокале.
– А девчачьими делами занимаешься? – спросила она. Я уже рассказала, что мы много катаемся на велосипеде и бегаем по дюнам и что папа с Калле гоняют по лесу на маунтинбайках.
– Девчачьими?
– Ну, примеряешь дорогую одежду и ничего не покупаешь или пробуешь в магазине дорогую косметику. Или сидишь на террасе и выставляешь людям оценки за их наряды и…
Пока она рассуждала, я заметила, что к нашему столику идут папа и Калле.
– Та-ак, а у вас тут весело, – сказал папа.
Диркье подняла голову, не сказала ни слова, а на лице у нее появилась широченная улыбка. Я подумала, что помада на губах треснет. Секунду-другую папа стоял, глядя на ее ярко-красный рот.
– Пап, это Диркье, – сказала я, ведь кто-то должен был что-нибудь сказать.
Папа снова зашевелился, подал Диркье руку:
– Хейн. Э-э, Хейн Каптейн. А это, э-э, Калле. И Катинка, моя дочка.
Ну, это она уже знала.
– В ясс играть умеешь? – спросил Калле у Диркье. Он уже достал из кармана карты.
И минут пятнадцать после отплытия мы вчетвером играли в ясс. Мальчики против девочек, как задумал Калле. Конечно, выиграли мы с Диркье, потому что папа больше смотрел на ее помаду, чем в свои карты.
Через полтора часа объявили, что мы подплываем к Харлингену.
– Ой, уже? – сказала Диркье, поднимая с полу пальто и завязывая шарф. – Пойду-ка стану у выхода, тогда успею на поезд в Утрехт. – Она подхватила рюкзак и за руку попрощалась с нами. А мне еще и подмигнула.
Когда она ушла, Калле сказал папе:
– Но ведь она может поехать с нами?
Папа, не шевелясь, провожал Диркье взглядом. И отозвался не сразу:
– О да, да, надо спросить у нее. – И он побежал за Диркье. Вернее, спотыкаясь пошел следом.
– Стоп! – воскликнула Лидвин. Мы сидели у нее в саду. Я вслух читала то, что написала («читай вслух, тогда услышишь, где и что тебя цепляет»), и уже открыла рот, чтобы прочесть следующее предложение. Лидвин забрала страницу у меня из рук. Прочитала последний кусочек и красным подчеркнула «спотыкаясь пошел следом».
– Здесь надо остановиться, дальше просто трескотня. – Она еще раз провела по красной черте.
Я смотрела на последние предложения, над которыми трудилась полчаса с лишним. Трескотня?
– Пойми, если остановишься здесь, читателям захочется узнать, что будет потом. Сумеет Катинкин папа найти Диркье в толчее на пароме или никогда больше ее не увидит? Налетит на стеклянную дверь и угодит в больницу? А если он ее найдет, захочет ли она поехать с вами? Что произойдет в машине? Ты хочешь, чтобы читатель перевернул страницу, а стало быть, надо приберечь кой-какие загадки. Погляди, как это делается в телесериалах. Каждый раз тебя держат в напряжении.
Мой спотыкающийся папа, который держит всех в напряжении, – знал бы он.
День ото дня становилось все труднее. В смысле – писать. Сперва я писала все, что приходило в голову. А теперь постоянно думаю про «показывай, а не рассказывай», про флешбэки и напряженные моменты. А вчера Лидвин заговорила про диалоги. Я не решилась сказать, что у меня голова идет кругом. Уже сейчас.
К счастью, сначала мы работали в саду. Сидя на корточках, я высаживала рассаду – петрушку и базилик. Лидвин сидела на табуретке и давала указания. Вырыть ямку, плеснуть воды, взять рассаду возле листочков, опустить корешки в ямку, засыпать землей и примять. И проследить, чтобы Нерон не разлегся сверху.
Писать диалоги куда труднее, чем высаживать рассаду. Если записывать, как разговор идет на самом деле, получается скучища с уймой «хм-м» и «угу» и прочей бессмысленной чепухой, говорит Лидвин. Не вставая с табуретки, она разыграла маленький спектакль. Примерно такой.
– Привет.
– Привет.
– Как дела?
– Хорошо, а у тебя?
– Тоже хорошо. Попить хочешь, а?
– Хм, с удовольствием.
– Чего тебе налить?
– Налей колы.
– Колы нету. Есть оранжад и яблочный сок.
– Ну, тогда оранжад.
– Пожалуйста.
– Отлично, спасибо большое.
– Точно как в жизни, – сказала Лидвин, – только совершенно неинтересно.
А мне показалось смешно, особенно потому, что она говорила на разные голоса.
– Погоди, возьмем теперь другой диалог. Дай подумать.
Лидвин зажмурилась. Я высадила в землю последние кустики.
– Диалог двух подружек, которые встречаются на вечеринке, – объявила Лидвин.
– Привет! Ты тоже здесь?
– А что, нельзя?
– Как жизнь?
– А ты как думаешь?
– Ну, хм-м…
– Да-да, вот именно.
– Принести тебе бокальчик вина?
– Да уж как минимум…
– В чем тут дело? – спросила Лидвин.
– Хм, ну, по-моему, у одной не все в порядке. Она вроде как злится на другую.
– А другая?
– Старается быть вежливой. Чувствует себя, думаю, немножко виноватой.
– Однако нигде не упомянуто, что одна злится, а вторая чувствует себя неуверенно, – сказала Лидвин. – Потому такой диалог и становится интересным. В нем сквозит напряжение.
Когда мы убрали садовый инструмент и сидели на лавочке, она сказала:
– В диалогах действуют те же правила, что и в настоящих разговорах: то, чего люди не говорят, по меньшей мере так же важно, как то, что они говорят.
– Понимаю, – сказала я. И глубоко вздохнула. Стало быть, надо научиться записывать то, чего люди не говорят.
«И глубоко вздохнула» я придумала позднее. Ух, сколько же всего мне еще предстоит освоить. Но этими тремя словами я, пожалуй, вполне приспособилась показывать, а не рассказывать. Вдобавок папа по-прежнему держал читателей в напряжении.