Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Короче говоря, нормальная модель социальной дезинтеграции представляет собой раскол разрушающегося общества на непокорный бунтарский субстрат и все менее и менее влиятельное правящее меньшинство. Процесс разрушения не проходит ровно: он движется прыжками от мятежа к объединению и снова к мятежу. В период предпоследнего объединения правящему меньшинству удается приостановить на время фатальное саморазрушение общества при помощи создания универсального государства. В рамках универсального государства под властью правящего меньшинства пролетариат создает вселенскую церковь. И после очередного, и последнего, мятежа, во время которого дезинтеграция окончательно завершается, эта церковь способна сохраниться и стать той куколкой, из которой спустя время возникнет новая цивилизация. Современным западным студентам-историкам эти явления хорошо знакомы по примерам из греко-римской истории, таким как Pax Romana (Римский мир) и христианская церковь. Установление Августом Pax Romana вернуло, как казалось в то время, греко-римский мир на прочную основу, после того как он был истрепан несколькими столетиями нескончаемых войн, безвластия и революций. Но объединение, достигнутое Августом, оказалось не более чем передышкой. После двухсот пятидесяти лет относительного спокойствия империя в III веке христианской эры потерпела такой крах, от которого она так никогда и не смогла полностью оправиться, а при следующем кризисе — в V и VI веках — разрушилась до основания. Истинный выигрыш от этого временного Римского мира получила лишь христианская церковь. Церковь воспользовалась возможностью укорениться и распространиться; вначале стимулом для ее укрепления послужило преследование со стороны империи, пока наконец, поняв, что ей не удалось сокрушить церковь, империя не решила сделать ее своим партнером. А когда даже такая поддержка не смогла спасти империю от крушения, церковь прибрала к рукам все наследие. Подобные же отношения между увядающей цивилизацией и поднимающейся религией можно наблюдать в десятках других случаев. Например, на Дальнем Востоке империя Цинь и Хань играла роль Римской империи, а в роли христианской церкви выступала буддийская школа махаяна.
Если гибель одной цивилизации вызывает таким образом рождение другой, не получается ли так, что волнующий и на первый взгляд обнадеживающий поиск главной цели человеческих усилий сводится в конечном счете к унылому круговороту бесплодных повторений неоязычества? Такой циклический взгляд на процесс истории был воспринят как нечто само собой разумеющееся даже лучшими умами Греции и Индии — такими, скажем, как Аристотель и Будда, — и им даже не пришло в голову подумать о необходимости доказательств. С другой стороны, капитан Марриет, приписывая подобную точку зрения корабельному плотнику судна Его Королевского Величества «Гремучая змея», столь же безапелляционно считает эту циклическую теорию фантастической, поэтому представляет любезного истолкователя этой теории в комическом свете. Для нашего западного мышления циклическая теория, если принять ее всерьез, сведет историю к бессмысленной сказке, рассказанной идиотом. Однако простое неприятие само по себе не ведет к пассивному неверию. Традиционные христианские верования в геенну огненную и Судный день были столь же алогичными, и, однако, в них верили поколениями. Своей западной невосприимчивостью — и это во благо — к греческим и индийским учениям о цикличности мы обязаны иудейскому и зороастрийскому влиянию на наше миросозерцание.
На взгляд пророков Израиля, Иудеи и Ирана, история — отнюдь не циклический или механический процесс. Это живое и мастерское исполнение на тесной сцене земного мира божественного плана, который нам открывается лишь мимолетными фрагментами и который, однако, во всех отношениях превосходит наши человеческие возможности восприятия и понимания. Более того, пророки собственным жизненным опытом предвосхитили открытие Эсхила, утверждавшего, что учение, познание приходит через страдание — открытие, которое мы в свое время и при других обстоятельствах делаем для себя.
Итак, должны ли мы сделать выбор в пользу иудейско-зороастрийского взгляда на историю против греко-индийского? Возможно, нам не придется делать столь радикальный выбор, ибо вполне вероятно, что эти две точки зрения в основе своей не являются непримиримыми. В конце концов, если транспортному средству предстоит двигаться в направлении, избранном его водителем, движение в определенной степени зависит и от колес, вращающихся равномерно и монотонно, оборот за оборотом. Поскольку цивилизации переживают расцвет и упадок, давая жизнь новым, в чем-то находящимся на более высоком уровне цивилизациям, то, возможно, разворачивается некий целенаправленный процесс, божественный план, по которому знание, полученное через страдание, вызванное крушениями цивилизаций, в результате становится высшим средством прогресса. Авраам эмигрировал из цивилизации накануне краха ее (in extreneis); Пророки были сынами другой цивилизации, находящейся в состоянии распада; христианство родилось на обломках распадающегося греко-римского мира. Озарит ли подобное духовное прозрение тех «перемещенных лиц», которых в наше время можно уподобить еврейским изгнанникам, столь много познавшим в своей печальной ссылке у рек вавилонских? Ответ на этот вопрос, каков бы он ни был, имеет большее значение, нежели неведомая нам судьба нашей универсализировавшейся западной цивилизации.
В каком же состоянии находится человечество в 1947 году христианской эры? Этот вопрос относится, без сомнения, ко всему поколению, живущему на Земле; однако, если бы мы провели всемирный опрос по системе Гэллапа, в ответах не было бы единодушия. На эту тему, как ни на какую другую (quot homines, tot sententiae — сколько людей, столько и мнений); поэтому мы должны прежде всего спросить самих себя: кому именно мы адресуем этот вопрос? Например, автор данного очерка — англичанин пятидесяти восьми лет, представитель среднего класса. Очевидно, что его национальность, социальная среда, возраст — все вместе существенно повлияет на то, с какой точки зрения он рассматривает панораму мира. Собственно, как все и каждый из нас, он в большей или меньшей степени является невольником исторического релятивизма. Единственное его личное преимущество состоит в том, что он к тому же еще и историк и оттого по крайней мере сознает, что сам он лишь живой обломок кораблекрушения в бурном потоке времени, отдавая себе отчет в том, что его неустойчивое и фрагментарное видение происходящих событий не более чем карикатура на историко-топографическую карту. Лишь Бог знает истинную картину. Наши индивидуальные человеческие суждения — это стрельба наугад.
Мысли автора возвращаются на 50 лет назад, к одному из дней 1897 года в Лондоне. Он сидит со своим отцом у окна на Флит-стрит, наблюдая, как мимо проходят канадские и австралийские кавалерийские полки, прибывшие на празднество по случаю шестидесятилетия царствования королевы Виктории. Память до сих пор хранит то волнение, интерес к незнакомым колоритным мундирам великолепных «колониальных», как их тогда называли в Англии, войск: фетровые шляпы с мягкими полями вместо касок и шлемов, серые мундиры вместо красных. Для английского ребенка это зрелище приоткрыло картину какой-то иной жизни; философу, вероятно, пришла бы в голову мысль, что там, где рост, там следует ждать и увядания. Поэт, наблюдая ту же картину, действительно ухватил и сумел выразить нечто подобное. Однако же мало кто из толпы англичан, глазевших на парад заморских войск в Лондоне 1897 года, разделял настроение киплинговской «Recessional». Люди считали, что над ними солнце в зените, и полагали, что так будет всегда, без всякой с их стороны необходимости хотя бы произнести магическое слово повеления, как это сделал Иисус Навин в известном случае.