Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Насчет правоверности он, наверное, все-таки малость преувеличил, что же до наивности, то мне почему-то кажется, что она-то как раз и спасала молодых ребят.
Манделя, впрочем, арестовали.
В мемуарной повести «Охота» Владимир Тендряков вспоминает, что Владик Бахнов был первым, кто сразу схватил суть дела и крикнул: «Кто стукнул?!»
Когда мы были студентами, мы ведь тоже прекрасно знали и о стукачах, и о «жучках», и о прослушивании телефонов, но тем не менее продолжали и жить, и встречаться, и разговаривать… И даже позволять себе время от времени наплевать на всеслышащие уши. Брежнев, конечно, не то что Сталин, но, если сделать поправку на некий, пусть даже очень большой, коэффициент, — то и папино поколение. я думаю, было примерно таким же.
Верил ли отец в светлые идеалы социализма? В то время, наверное. — да. Как и многие другие. Однако в партию вступать и не думал. Более того, мама вспоминает, как однажды он явился в сильном смятении и сказал, что его толкают подавать заявление. «Нет, — сказал он, — в эту партию я не вступлю. Если не отстанут, брошу институт».
То есть уже тогда (а речь о конце 40-х годов) в его кругу вступление в партию считалось чем-то не вполне достойным.
Отчего? Вряд ли это внутреннее дистанцирование от «ума, чести и совести» эпохи было стопроцентно осознанным. Кто-то, вполне разделяя коммунистическую религию, быть может, боялся, что его примут за карьериста (а то, что их слишком уж много поднабралось в этой самой партии, видно было даже самому ортодоксальному глазу) и таким парадоксальным образом боролся за чистоту ее рядов. Кто-то, возможно, искренне чувствовал себя «недостойным» или же, наоборот, интуитивно не хотел «высовываться». Кого-то (люди искусства, как ни крути!) удерживал просто вкус…
И потом — трудно все-таки человеку, не окончательно изжившему в себе человеческое, без конца пересиливать отвращение ко лжи и к чудовищным методам расправы с «идеологическими отщепенцами».
Когда отец окончательно освободился от иллюзий? Насколько помню взрослые разговоры (а прислушиваться я к ним стал классе в шестом, то есть года с 60-го), в ту пору многие еще полагали, что Сталин — это да, несусветный злодей, а вот Ленин — совсем другая статья: гений, скромняга, гуманист, хотел как лучше… Этого отец не сдавал довольно долго однако упорство было столь своеобразным, что о нем стоит чуточку рассказать.
В кругу друзей, немножко выпив, отец любил изображать вождя мирового пролетариата. Это было смешно, а нередко и достаточно зло. «Феликс Эдмундович, это агхи, агхиважно научить наш габочий класс, пегедовое кгестьянство и негодную интеллигенцию пгавильно обгащаться с туалетной бумагой! Надо немедленно геогганизовать габкгин и обгушить на этот вопгос всю мощь Чгезвычайной Комиссии!» (туалетная бумага тогда только-только появилась и была в новинку). Зрители уже изнемогают от хохота, утирают глаза и лбы, а отец все сыплет и сыплет…
Так вот, однажды, когда публика уже окончательно исчерпала лимит своих хохотательных возможностей, кто-то вдруг заговорил о Ленине серьезно. Дескать, ничем он не лучше Сталина, и при нем было бы то же самое. И тут отец, который только что изничтожал этого идола в пух и прах, вдруг стал чуть ли не с тем же напором за него заступаться.
Чудны дела твои, господи!.. Это было в начале 60-х, и отец уже прекрасно все понимал.
Просто — не всегда разделял свои мысли.
С ним это случалось. Дар — или как это еще назвать — бежал впереди него.
К тому же он не мог не противоречить мнениям, которые хоть чуть напоминали расхожие. Легковесность для него была синонимом пошлости.
Через год-другой он бы уже ни за что не заступился за основателя первого в мире социалистического государства. Чем глубже и беспощадней он осознавал всю ложь и преступность системы, тем острее овладевала им жалость к человеку, вынужденному жить в обстоятельствах жестокого и комического абсурда, загнанному в тупик. Об этом — многие его рассказы, да и повести.
Игра в кошки-мышки с цензурой стала неизбежной.
…Института он не бросил, с партией как-то там рассосалось. Настала пора бороться с космополитами, и таких, как папа, звать туда перестали.
В канун этой мощной кампании он еще продолжал резвиться:
Агранович нынче — Травин.
И обычай наш таков:
Если Мандель стал Коржавин,
Значит, Мельман — Мельников.
Тут, пожалуй, не до смеха:
Не узнает сына мать!
И старик Шолом-Алейхем
Хочет Шолоховым стать!
Знал ли. с каким огнем играет! Знали ли они все… А ведь, с другой стороны, — обошлось! Обошлось и с пародиями — а ведь пародии он писал не только на перечисленных Сарновым поэтов, но и на таких идеологических бонз, как Анатолий Софронов. Александр Прокофьев. Алексей Сурков… Недоглядели, упустили — а какой был лакомый наборчик: мало что безродный, так еще и охаивает виднейших партийных русских поэтов. Пальчики оближешь…
…В 1946 году отец познакомился с Яковом Костюковским, тогда ответственным секретарем «Московского комсомольца!. Впрочем, выяснилось, что они уже знакомы — десять лет назад были в одном пионерлагере под Харьковом.
Встреча оказалась судьбоносной.
И по сей день меня, случается, спрашивают* «Тот самый Бахнов. который Костюковский?»
Старая хохма. Из тех времен, когда сочетание этих двух фамилий звучало по радио чуть ли не каждый день.
Дуэт Бахнов — Костюковский просуществовал больше полутора десятков лет. Соавторы, быстро ставшие друзьями, нашли, наверное, единственно возможную для сочинителей их плана «экологическую нишу» — стали писать для эстрады.
Почти все, что исполняли Тимошенко с Березиным (Тарапунька и Штепсель) с конца 40-х до середины 60-х, написано Бахновым и Костюковским. Писали они и для Райкина, и для Мирова и Новицкого, и для Шурова и Рыкунина… — практически для всех тогдашних «звезд». Их репризы повторяли конферансье, сочиненными ими сценками смешили цирковых зрителей легендарные Карандаш. Олег Попов, Юрий Никулин…
Кстати, о цирке. Детскую любовь к нему