Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Женечка, я же всего — на три дня! Посмотрю, что сейчас в Коктебеле[13], можно ли нам к Марусе[14] — и за тобой вернусь!
Обнялись. Бодрый шаг с кошелкой по крымской дороге — к автобусу.
Жене и мне Старый Крым — разное: ей — отдых, тепло, безветрие истощенному в вечных московских простудах телу, дружба с ласковыми старушками, мир. Мне — тяжелая память о когда-то тут бывшем в молодости — смерть первого мужа[15] (тогда уже мужа другой[16]) — могила его потеряна, я перестала искать ее в приезды последних лет, крест давно сгнил — или сожгли в разруху, с тех пор — более 50-и лет… И дома найти не смогла, все перестроено…
В другой части городка — другая сгинувшая квартира, где я жила, счастливая, с человеком, в дом которого сама привела соперницу, полюбив ее за ее колдовскую, волшебную душу[17]…
Вечно жив вечер Троицы, сеном посыпанный коридор, через стеклянную стену его — луна и трепет березок… Это живо в сердце — как рай из детской Священной Истории, — и почти священны, по-грешному, те колдовские дни… Но вот уж конец города и автобус, и час, полтора — меж киммерийских холмов Максовых. В его дом еду, давно умершего друга, к его вдове…
Феодосия! Новая боль… Здесь, в когда-то любимом родном городе, от которого после войны с фашистами почти ни следа: заново отстроенные чужие улицы, как во сне ищешь знакомые повороты, ошибаешься, отчаиваешься… Года два назад я почти нашла свою — в 1913–14 гг. квартиру на Бульварной[18], напротив Царского офицерского собрания, мы с Мариной в унисон там читали ее стихи «Генералам 12-го года»[19], и никто не знал, что все нас слушавшие через полгода пойдут в бой — и погибнут — как те…
Да, четыре окна — два моих, окно детской, где рос годовалый сын, окно столовой. Сюда, в эту парадную дверь входил чудный, похожий на Зевса, Макс, я кончала купать Андрюшу, няня начинала его укачивать, а мы шли к морю, к молу и волнорезу, или в степь, и я рассказывала ему о своем расхождении с Борисом, и он всё понимал. Он был вдвое старше меня, но он видел мое пониманье и говорил мне о своей жене Марго[20], об их нефизическом браке, о том, как она ушла от него к человеку, иначе полюбленному[21], как он отдал ее… Мы шли, и был ветер в степи, я шла с родным братом князя Мышкина, которого люди звали «Идиот»[22], а над нами закатом и ветром легло вечернее небо –
Я обогнула узнанный дом, в трепете сердца заглянула во двор, полуузнавая «черную лестницу» в ту квартиру — но передо мной вырос красноармеец у незамеченной мною проходной будки, и весь двор оказался в красноармейцах — как во сне… Автобус остановился, вернув меня к яви.
До автобуса в Коктебель — час[24]. Я выхожу на бывшую Итальянскую[25] по узенькой Галерейной улице, огибаю дворец Айвазовского (где 51 год назад жил в доме бежавших за море друзей, потомков Айвазовского[26], Макс, читавший членам Ревкома свои стихи о Старой Руси и свой «Дом Поэта»[27]) — и, замирая в счастье Semper Idem[28]: во дворце, нерушимо пережившем фашизм, ядра с моря, не изменился даже цвет стен. Так же сидит в кресле памятника старый армянский художник[29], бакенбарды не дрогнули, как палитра и кисть в руке, породистый профиль чуть повернут к открытому морю. Человек, за морские картины получивший чин адмирала[30], неизменно сидит у своей галереи — и перед ним — это ли не Краса Судьбы! — свободно плещет море, как в те дни, когда он, царь Феодосии, провел своими казной и властью — феодосийскую железную дорогу![31] Обдуманно — или случайно — море перед его домом не тронуто — перестройки, военные базы[32], заторы идущему — все от него вправо и дале — но по самый угол дома, за рядом узловатых мощных тополей пирамидальных (в дни юности нашей они были юные, как мы…) волны синеют и зеленеют мощно, широко, как в старину, отвернув лицо свое от жиденького бульварчика со скамейками у каменного парапета — перешеек к закрытым воротам «баз», отнявших у жителей море…