Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Car mon pis et mon mieux
Sont les plus deserts lieux. [5]
Мне их напомнила моя сестра Ирина Николаевна (жена архитектора Александра Леонидовича Пастернака) в день кончины поэта, и я понял, с какой целью… И уже в самом конце «доклада», или «Нескольких положений», как он был озаглавлен: «Так мы вплотную подходим к чистой сущности поэзии. Она тревожна, как зловещее кружение десятка мельниц на краю голого поля в черный голодный год». И — без паузы, опять веселым голосом:
— Ну вот и все, Сережа! Жидкие аплодисменты…
— Кто хочет высказаться? Вы, доктор? {-15-}
На эстраду полез, дважды с нее сорвавшись, гулявший в Москве начальник военно-санитарного поезда, расслабленный, пьяный старичок (каким он мне, по младости лет, тогда показался) в синем френче и с пунцово- рыжим седлом на поседевших усах. Было ему, надо думать, от силы лет эдак пятьдесят.
— Теперь писать стихов не умеют! Это не стихи!
— Но здесь никто не читал стихов, — осадил его, улыбаясь татарскими глазами, председатель.
— Не читали? Все равно!..
— Ну что вы, Сережа!.. Вы пишете стихи? Так прочитайте!
— Да! Я прочту! — Он вынул из кармана засаленную бумажку.
Люблю я всех поэтов мира, В особенности же Шекспира! —
выкрикнул начальник военно-санитарного поезда.
Общий хохот немногочисленной аудитории. Громче всех смеялся сам докладчик, перебивая свой хохот уверениями:
— Нет, очень хорошо! Читайте! Мы оба провалились. Но-о-о!..
Старичок, окончательно одряхлевший, уже обиженно сходил по ступенькам с эстрады. На этом прения кончились.
Тут я отважился подойти к Пастернаку: — Мне очень понравился ваш доклад, Борис Леонидович.
— Да? — Он обдал меня холодом. — Что же именно вам понравилось? «Мельницы в черный голодный год»? Это место мне очень понравилось, но я понял: подтвердить его вопрос, произнесенный таким обидно- скучливым голосом, значило бы провалиться на первом же экзамене.
— Да, и это, — ответил я. — Но я прежде всего думал {-16-} о том, что вы сказали о книге, о «куске горящей совести». Это совсем не пахло ковкой меча Зигфрида, вообще это совсем не о новом эпосе, о котором мечтали символисты. «Книга» здесь звучало почти как «Библия». И огонь — не из кузницы Миме, а скорее неопалимая купина.
Трезво говоря, ничего особенного в том, что я тогда сказал, не было. То, что я отметил именно рассуждение о книге, объяснялось тем, что автор сильно выделил чтением это место — так, значит, оно ему дорого. Оставалось объяснить, «чем именно» оно понравилось мне. Я начал аргументировать, хватаясь за подходящие слова. Книга и Библия — синонимы, из которых второй конечно же превосходная степень от первого, так же как Библия — больше, чем обычный эпос после девятнадцати с лишним веков христианской культуры. Имя Зигфрид было произнесено самим Пастернаком («еврейский Зигфрид» — о директоре кафе); отсюда — сопоставление двух огней: Миме и «неопалимой купины» (по примеру книги и Библии). Мне даже кажется теперь, что хорошая кибернетическая машина никак по-другому не могла бы распорядиться такими вводными данными.
Но я произнес все это молодым взволнованным голосом, а Борис Леонидович после вынужденного чтения был тоже взволнован, да и вообще предрасположен к волнению, и ему явно померещилось что-то совсем другое, связанное с ходом его заветных чувств и мыслей. Это, последнее, я понял уже тогда.
Он слушал меня почти с детским вниманием и вдруг весь просиял. Мне даже показалось, что на его глаза набежали слезы. Конечно, так оно и было, я просто этого еще не знал за ним.
— Неужели вы все это поняли? Правда? Как это хорошо! А кто вы такой?
Я назвал себя и прибавил:
— Я Коля, брат Ины, с которой дружит ваш брат. {-17-}
— Шура? А я и не знал. Ну что ж, стоило прочесть доклад. Оказывается, меня слушали не только пьяные медики. Спасибо Ивану Сергеевичу! Вы ведь присутствовали при этой сцене? Я вас заметил. Но простите, Коля, — (он назвал меня так впервые ), — я обязательно должен отужинать с Буданцевым, а на троих не хватит ресурсов. От Сережи уже не отделаться. Да и не надо! Но приходите! Завтра! Непременно! Слышите?
Конечно, я так и сделал. Час встречи не был обусловлен, и я пришел под вечер, без предварительного звонка по телефону. Купола храма Христа-Спасителя и розовой церковки чуть левее уже заливало малиновыми лучами. Под хрупким небесным куполом, высоко над церковными куполами, проносились стрижи с пронзительно тонким свистом. Впервые я переступал порог квартиры на Волхонке, где вблизи от Серовых, что жили на Знаменском в доме Долгоруковых, давно поселилась семья художника Пастернака. По случаю революции Борис Леонидович вернулся в отчий дом, но родители и сестры должны были на днях уехать за границу. Дверь открыла Лидия Леонидовна — Лида, в которой еще очень многое было от подростка.
Борис Леонидович мне обрадовался. Но тут же начал меня расспрашивать, «литературно знакомиться» со мной:
— Меня вы читали?
Нет, я не читал его.
— Да и что читать? Лучше и не надо! Еще во время войны, — (14-го года ), — я выпустил книгу «Поверх барьеров », — (я знал, что и до того он напечатал книгу «Близнец в тучах», но я ни одной из них и в руках не держал ), — но Сережка Бобров издал ее как нельзя хуже. — (Позднее я заметил, что он зовет Сережками, {-18-} Сашками и т. д. тех, на кого сердится; не сомневаюсь, что и я заочно побывал в Кольках). — Полным-полно опечаток — ничего понять нельзя! Кого-то, наверное, эпатировал, дурак. То есть Бобров совсем не дурак. Вы мне не верьте! То есть тому, что он дурак, не верьте, а не тому, что не дурак. Но не будем впадать в толстовщину, в его «игру в уточнения». Просто: Боб-ров не ду-рак. Не кончил ни Лицея цесаревича Николая, ни Школы живописи (ему отец преподавал) и вдруг залег с головой под одеяло — в квартире мороз! — туда же, под одеяло, уволок и электричество и в два счета вызубрил логарифмы и чуть не всю высшую математику. Теперь работает ученым статистиком и продолжает кропать стихи.
— Кропать?
— Да, кропать. Но, может, будет и писать . Умом возьмет, да есть