Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фабьена стоит около приспособления для мытья паласов и зовет меня. Не знаю, перенесся ли мой дух в магазин или это воспоминание.
– Жак, мадемуазель Туссен хочет посмотреть последний каталог автокосилок от «Массей-Фергюсона».
Воспоминание. Вот я вылезаю из витрины и несу мадемуазель Туссен каталог новейших косилок. Ну а эта картинка мне зачем? Что за важность в этой беседе о преимуществах усовершенствованного подвесного бака-травосборника по сравнению с моделью D-93? Или из всей моей земной жизни не нашлось припомнить ничего более стоящего и приятного? Я еще понимаю – эпизод с улиткой, он имеет какую-то весомость, какой-то смысл, возможно, даже символический, но снова выслушивать брюзжание мадемуазель Туссен по поводу ее садового инвентаря – это-то чего ради?
Я и без того слово в слово знаю все, что скажет эта карга и что я ей отвечу.
– А систему приводных ремней к лезвиям они улучшили? А то у меня за сезон срывались трижды – не успеешь включить.
– Это еще и потому, что вы слишком коротко подстригаете, мадемуазель Туссен. Я ведь вам говорил, что надо ставить переключатель на цифру два.
– На цифре два газон похож на плешивого ежа, а я хочу, чтоб он был гладенький, как поле для гольфа, я уж вам сто раз повторяла!
Вот стерва. Семьдесят лет, железное здоровье, сухонькая, как девчонка, на лице ни морщинки, глазки змеиные, седые волосенки забраны в хвост резинкой, иссиня-черное платье и дутая куртка в любое время года, собачья корзинка на руке, здоровенные розовые кроссовки «Палладиум» на литой подошве, оставляющие великанские следы, – ее ноги похожи в них на зубочистки, воткнутые в закусочные мини-колбаски. Сколько раз я пытался спихнуть ее нашим конкурентам, но нет: у нее самое крупное в Эксе состояние, и она желает отовариваться в самом крупном скобяном магазине. Поэтому каждые две недели является менять свой инвентарь, требует «хозяина», каковая роль возлагается по этому случаю на меня, и я обязан выслушивать ее претензии, пока не подпишу ей чек. Мы оба понимаем, что это комедия, но ей так интереснее жить. В общем-то я ее понимаю. До шестидесяти трех лет она была сиделкой при своей деспотичной и придирчивой матери, которой принадлежало две трети всех местных гостиниц, и та всячески ею помыкала. Они ездили по городу в старой «симке-аронде», мегера-мамаша позади, дочка впереди за шофера. Колесили на лысых покрышках от «Бристоля» к «Бо-Риважу», от «Гранд-отеля» к «Королеве Гортензии», проверяли, не растащили ли вилки, сколько заказано номеров, на месте ли персонал, урезали расходы на ремонт сантехники.
Каждый раз, когда мадемуазель Туссен делала робкую попытку нарушить заведенный порядок, например заикнуться о том, что неплохо бы включить центральное отопление в трехкомнатной квартире, где они жили, или купить пару новых покрышек, мегера неизменно отвечала: «Вот умру – делай что хочешь». Сразу после кончины матери мадемуазель Туссен распродала все гостиницы, купила себе спортивный «ламборгини-дьябло», парк в три гектара в центре города, в котором отгрохала уродливую коробку с солнечными батареями, и теперь проматывает свое наследство, путешествуя по свету и покупая газонокосилки.
– Позвоните в «Массей-Фергюсон», Жак, и спросите напрямик насчет приводных ремней.
– Там занято, – слышу я свой ответ.
– Наберите еще раз. Я не тороплюсь. Единственное, что у нее есть хорошего, так это ее собака.
Старый, облезлый, глухой и кривой пудель, которого она всюду таскает с собой, а он, бедняга, еле дышит, сидит, забившись в свою корзинку, и цепляется за жизнь, чтобы никому не причинить лишних хлопот.
– А то ишь какие хитрые: делают ролики побольше, пропускают ремни потолще, а усовершенствовать саму систему подвода лезвий и не думают!
– Всего хорошего, мадемуазель Туссен.
Чтобы заставить себя произнести эти слова, я собрал все силы и предельно напрягся – едва я произнес их, как сцена оборвалась.
* * *
И вот я в каком-то желтоватом тумане и среди полной тишины. А ведь это уже прогресс. Коль скоро я способен бороться с пошлостью, которой были наполнены мои дни, и изыскивать в памяти средства проветривать свою избирательную память, то пытку – если меня пытают – еще можно вынести. Или это еще цветочки? Господи Боже, кто бы Ты ни был, Тот, во имя Которого меня крестили, или Другой, избавь меня от полного беспамятства, от потери личности и ее окружения, от пустоты. Теперь-то я знаю, что именно этого боюсь больше смерти.
Я не хочу совсем исчезнуть. Эта желтая дымка, поначалу показавшаяся мне такой уютной, теперь вдруг превратилась в удушливую клоаку, каменный мешок. Я согласен снова плыть против течения, снова ухватить нить своей жизни, согласен проштудировать все входящие в программу воспоминания, как будто готовлюсь к какому-то экзамену.
Ну вот – что-то вырисовывается, туман редеет и уступает место интерьеру магазина. Я снова в левой витрине, там же, где был, когда меня позвала Фабьена. Может, я совершил скачок во времени и эпизод с приводными ремнями, длившийся около часа, ужался? Как бы не так. Мадемуазель Туссен стоит на другой стороне улицы, повелительно потрясая сложенным зонтиком – пытается остановить поток едущих на зеленый свет машин. Я не только не сократил сцену и не обошел ее стороной, а, наоборот, угодил к самому началу, к той точке, от которой еще недавно так отбрыкивался. Ничего, главное – все-таки вернулся. С тех пор как Фабьена отказалась от мысли приохотить меня к скобяному делу, она требовала от меня только одного – физического присутствия, а то мало ли какие пойдут разговоры. Поэтому я демонстрируюсь. Раз в неделю переоформляю витрину. Прохожие видят меня за работой – я занят делом, соответствую своему положению, продолжаю семейные традиции; они здороваются, я отвечаю. К Рождеству я усыпаю витрину снегом, к Пасхе украшаю яйцами, к Сретенью – блинами, к 8 мая – игрушечными танками. И каждый год получаю первый приз от коммерческого общества нашего района. У меня бывает «египетская» неделя – с выложенными из банок с краской пирамидами и рекламными надписями на свитках самоклеящегося «папируса»; «каникулярная» декада – с пароходами, зонтиками и шашлычницами, расставленными на дюнах из настоящего песка. Но мне самому больше всего нравится экспозиция ко Дню отцов. Я раскладываю в витрине дисковые пилы, электрические ножи – хватит, чтобы вырезать всех любимых домочадцев; этот арсенал наводит несчастных отцов семейств на мысль о бойне под визг и рокот механических орудий убийства, о живописных кровавых оргиях среди праздничных гирлянд и транспарантов с надписями «Поздравляем папочку!».
Возвращаются из школы детишки и останавливаются поглазеть на мое творчество. Я строю им рожи – они гогочут. Выходит на минутку освободившаяся от клиентов Фабьена и гонит их тряпкой. Но, едва она скрывается в дверях, мои зрители прибегают опять. Я надеваю себе на шею деревянное сиденье от унитаза, показываю руками в садовых перчатках «Мульти-флекс» разных чудищ, расстреливаю их электродрелью, они целятся в меня пальцами, я падаю, корчусь под рекламными плакатами на усыпанном бумажными цветами полу и умираю в страшных муках, на секунду останавливая взгляд случайного прохожего, – дети же покатываются со смеху. Я так люблю детский смех. Мой сын никогда не смеется. Он стесняется моего шутовства и всегда отворачивается, проходя мимо витрин. Если я захожу за ним в школу, он делает вид, что не замечает меня. И, щадя его чувства, я иду, поотстав на десяток шагов.