Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фильм, а точнее — киноочерк, показался неискушенному в киноновациях Жудягину странноватым. Текста в нем было всего ничего — три-четыре фразы довольно общего свойства, что-то вроде: «День за днем... И снова день...» Барханов, громоздящихся вокруг метеостанции, в фильме не было вовсе — все пятнадцать минут действия, а вернее — бездействия, тянулись на территории дворика метеостанции. «В том и сверхзадача была, — разъяснил Резник после просмотра Жудягину, — чтобы, не показав Каракумы, — эта экзотика, знаете, во уже где сидит! — дать зрителю нутром ощутить себя в центре пустыни, где все так же, понимаете, обыкновенно, как в деревне под Звенигородом».
Жудягин вежливо поддакнул, но в душе не согласился с «Каракумами без Каракумов». Впрочем, это его не волновало. На телевидение он зашел между делом — вдруг да узнают-что-то важное, — а в Москву он тогда приезжал, чтобы попасть на прием к члену коллегии министерства.
5
Появление этих документов — на бумаге и на кинопленке — предшествовало описываемым событиям.
О том, что происходило на пустынной метеостанции в течение пяти дней — с 11 по 15 сентября 197… года, — расскажет монтаж, который я сделал из страниц дневника, писем и бесед Антона Жудягина с обитателями Бабали.
6
ЮРИЙ ОГУРЧИНСКИЙ
(Из дневника)
Сегодня после предрассветного дежурства я проснулся поздно и долго-долго лежал на продавленной, как гамак, койке в своей любимой позе: руки на затылке, колени домиком. Глаза я полузакрыл, чтоб не видеть, господи помилуй, разводы на потолке. «Плохо человеку, когда он один... — тужась, вспоминал я. — Единица — вздор, единица — ноль... Дальше-то что?...»
Я мог бы дотянуться до тумбочки, где среди немногих прочих книг лежал томик «Избранного» Маяковского. Но пошевелиться было нелегко.
«Плохо человеку, когда он один», — бормотал я и щурился на круглый солнечный столбик. Он пробился сквозь дыру в одеяле, которым было зашторено окно, и казался живым. Золотистой мошкарой в нем плясала пыль.
Пыль была всюду. Она покрывала нежным бархатом мою общепитовскую мебель — два стула и стол из пластмассы и алюминия. Она пудрой ложилась на лицо, от нее белели брови и чернело в ноздрях, а в уголках глаз, что к носу, пощипывало от накапливающейся грязи. За месяц жизни на метеостанции я понял, что Каракумы — не только бугры из песка, но еще и другой, размельченный до пыли, всепроникающий песок, который всегда с тобой, на тебе и в тебе. От того, что тебя мучит не пошлая домашняя пыль, а чистопородный песок пустыни, не слаще.
Уже несколько месяцев я жил, как на гребнях волн — то вверх, то в яму, до замирания сердца. Но не было ощущения радости или счастья. Вылетев из техникума, я на удивление легко пришел к запасной своей цели. Оказалось, что самым сложным было найти здание республиканской гидрометслужбы, а потом все было четко.
— В Бабали? — переспросил меня оплывший от зноя лысый дядя в тюбетейке. — В газете об ней вычитал, да? А в армию?
Узнав, что я по зрению белобилетник, он оживился:
— Актинометристом поедешь? Ну, наблюдателем приборов. В Бабали, как раз в Бабали... Там научишься... Две фотокарточки есть? Молодчик. Нонночка, дай товарищу листок по учету кадров!
На метеостанции Бабали шустрая Оля Тепленко, та самая, газетой прославленная блондинка в голубых шортах, в два счета обучила меня чему надо. «Вызывают нас каждые три часа. Этот прибор называется гигрограф, а этот — термограф. Это — кривая влажности... Это — актинометрическая стойка... Осадкомер. А на мачтах — сила ветра, вон те штифтики... А что забудешь, у Вадим Петровича, он все знает...».
Через два дня, не дождавшись самолета, который нам обещали на неделе, она уехала со случайным вездеходом геофизиков. Я же приступил к своей новой службе.
И вот сейчас она, эта служба, требовала от меня немедля встать с кровати и идти на метеоплощадку снимать показания с приборов. Скоро предстоял очередной сеанс радиосвязи с Гидрометцентром.
Опустив босую ногу с кровати, я нащупал резиновые подошвы на веревочках, подвинул их поближе и, вслух скомандовав «рраз!», сел. Сквозь белесую пленку, успевшую покрыть толстые — минус восемь — линзы очков, полутемная комната смотрелась как в тумане. Я снял очки и провел по стеклам краем простыни.
Мир опять стал резким, хоть и не слишком привлекательным: стены неоштукатуренной комнатки были украшены лишь цветным журнальным портретом Вячеслава Тихонова и репродукцией, тоже из журнала, «Корабельной рощи». Еще какая-то картинка в рамочке лежала в углу комнаты, только разобрать, что изображено, было нельзя — пыль на ней лежала слишком густо. Но проблемы интерьера занимали меня сейчас мало. Как, впрочем, и почти все другие проблемы, волнующие человечество. Я даже газеты читать перестал. Жара? Наверное, да, жара.
Я зашаркал к двери. Толкнул ее и вышел на крыльцо, и сразу же меня охватил горячий, сухой зной. Пришлось зажмуриться, потому что полуденное солнце пустыни было по-настоящему белым и жгло резко, как через линзу. И даже часть каракумского неба, весной голубого, как нигде в мире, сейчас раскалилась и обесцветилась от жары, образовав вокруг светила размытый белесый круг.
Крыльцо дощатого домика напротив было чисто вымыто, на ступеньках сохла тряпка. Значит, Айна решила перед дежурством на радиостанции сделать уборку. Все остальные, конечно же, спят, время бабалийской сиесты...
Я услышал глухой стук бадьи, поднятой из колодца, и понял, что это Айна. Надо ей помочь. Глупо, но я стоял на крыльце, ни с места, и заставить себя был не в силах.
И хорошо. Из-за Сапаровой юрты, заслонявшей от меня колодец, появился сам Сапар со стареньким, в цветочках, коромыслом, некогда привезенным сюда Шамарой из отпуска с Украины.
— Показатели брать хочешь? — закричал Сапар из-под расписной дуги. — Давай, давай! Вечером душем купаться будем, воду несу... — сообщил он, ставя ведра возле узкого сарайчика с бочкой на крыше. Сапар радостно осклабился, но дышал тяжело и часто.
Я смотрел на крыльцо, вымытое Айной, и видел, как на едва успевших потемнеть