Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут в парке отключили свет. И тогда, чтобы не разочаровывать меня, отец с парнем, отвечающим за аттракцион, стали вращать для меня одной карусель, толкая лошадок. И я при этом строила глазки – абсолютно намеренно этому молодому человеку, улыбалась ему, показывая ямочки на щеках. Парень глаз от меня отвести не мог. А я его самым настоящим образом соблазняла.
Я всегда отличалась, с самого раннего детства взрослым сознанием. Явно во мне жила душа кого-то минимум тридцатилетнего. И парень это ощутил сполна. Но папу это напугало.
– Что мы будем с нею делать, когда она вырастет? – ошеломлённо рассказывал он маме о моём кокетстве.
– Да уж, – хмуро сказала мама, – в подоле принесёт, как пить дать. Избаловал ты её своей любовью.
– Наоборот, не кинется на первого встречного, зная, что любой мужчина – её, – резонно возразил папа. Но в голосе его уверенности не было. Как и осуждения, впрочем.
Помню, когда он брал меня за руку, во мне всё ликовало. Я ощущала его всесильность. Часто девочкам нравится образ отца. Но мой и вправду был человеком огромной души и интеллекта.
Так сразу по поводу этих двух случаев «по Фрейду» для меня определилось навсегда диаметрально-противоположное отношение ко мне мужчин и женщин. Первые стали защитниками, а вторые – нападающими.
Кроме воспитательницы в детском саду, которая устроила мне обструкцию с гинекологом, была ещё и медсестра в больнице. И защитник в виде папы тогда уже умер.
День его смерти – 24 января 1964 года, хоть мне тогда ещё и шести лет не исполнилось, я помню, как сейчас. Очень холодно, снег сверкает под солнцем. На душе гулко и тревожно с утра. Из детского сада меня забрала не мама, а соседская бабушка Сара – высокая, худая, с бесстрастным лицом иконы. На мои вопросы, что случилось, она, вздохнув, ответила:
– Папе твоему очень плохо. Мама с ним.
При этих словах я вырвала у неё из руки свою ладошку и побежала сломя голову. В доме прямо с порога стояло много людей в тяжёлой, плохо пахнущей одежде. Я помчалась в папину комнату, но меня поймала и прижала к себе выходящая оттуда мама. Она была какой-то измученной и сказала, еле ворочая языком от стресса, что к папе нельзя, у него – врачи. А когда врач вышел, ответив на взгляд мамы трагическим покачиванием головы, я тоже поняла, что папа умер. И я больше никогда не услышу, как он меня позовёт, никогда не обнимет, успокаивая. Я вспомнила, как ещё недавно он лез на второй этаж к окну больницы с пельменями, которые слепил и сварил для меня сам. А его не пустили ко мне – карантин. И он, возмущённый, по пожарной лестнице и подоконнику, как Ромео к Джульетте, лез к пятилетней дочке, чтобы ты поела горяченьких пельменей. Они пахли лавровым листом. Мама варила их без него. Медсестра взобралась на подоконник и взяла у папы банку с едой. А он стоял за окном и с неимоверной любовью и радостью смотрел, как я ем пельмени. Хоть есть мне не хотелось. И я ела, тоже глядя ему в глаза через грязное стекло.
Но когда я вернулась из больницы, по отстранённому взгляду папы я поняла, что ему стало хуже и он меня не узнал. В тот день я сбежала из детского сада, движимая желанием его обнять во время тихого часа. Он стоял на кухне и смотрел на меня доброжелательно, но как на незнакомку. И я заплакала, кинувшись к нему. И от этого память к нему вернулась!
Взрослые не догадывались, что я всё понимаю, что происходит вокруг, без всяких скидок на возраст. Я слышала краем уха разговоры соседей, что отец, очнувшись от беспамятства, пошёл к линии железной дороги, видимо, хотел свою горячо любимую жену освободить от себя. Но его остановили соседи. Те самые, детей которых он не отдал под суд.
Соседские пацаны лет двенадцати забрались к нам в дом и спёрли заначку денег, кулёк конфет и ружьё. Оно числилось на папе. При моей жизни он на охоту не ходил. Но ружьё ему, как бывшему командиру корабля на Балтике во время блокады, было выдано именное. Я его почти не помню, кроме того случая, когда волокла его в пятилетнем возрасте от забора до дома.
Я услышала спор моих родителей на тему того, сдавать ли воришек милиции.
– Нельзя. Это баловство, но они могут в колонию загреметь, – тяжело вздохнув, говорил папа.
– А если они из именного ружья кого-нибудь пристрелят – посадят тебя.
– Сказать им, чтоб вернули.
– Они тебя испугаются и втихомолку спрячут подальше или выбросят. А кто-то подберёт и…
– И что ты предлагаешь – писать заявление на дурачков?
– А что остается.
– Ладно, завтра схожу к участковому, – отец был расстроен очень сильно.
И тогда я сама пошла к Баданам – главным сорванцам нашей улицы. И сказала им, что папа знает, у кого ружьё. Не хочет на них заявлять, но не имеет права – на ружье его имя.
Парни репу почесали смущённо.
– Но мы конфеты съели и деньги потратили.
– Пускай. Ружьё верните.
– Мы к вам придём с ружьём, а там – участковый.
– Ну давайте я отнесу, скажу – нашла за забором.
Присев на корточки, младший из Баданов перекинул мне ружьё через забор. И я его отволокла за ремешок домой. Только до крыльца – по ступенькам не смогла – боялась поцарапать. Позвала папу, врать ему не стала. Он меня обнял и прижал к себе. От него пахло с утра полынью. Такой же и у меня запах пота. Наверное, поэтому он нравится мне.
– Маме скажу, что у забора в траве нашёл. Мол, сами они. Ага?
– Ага. – Мне ли было не знать, какие прокурорские замашки у моей мамы. Всё же она выросла в прокуратуре, где помощником генерального прокурора был её отчим.
Мамина любовь выражалась не «в облизывании», а в трудоёмкой, из последних сил заботе о нас. Но «сю-сю-мусю» ей не были свойственны ни в малейшей степени. И её жажда правды и справедливости не могла никем остаться незамеченной. Она была, что скрывать, подозрительной, и её решения бывали жёсткими. Впрочем, побила она меня один раз. Мы с соседскими мальчишками и девчонками шли регулярно к железной дороге и подкладывали под колёса приближающегося на всех парах поезда украденные у отца Жаворонковых – моих соседей – длинные гвозди. Надо было их держать на рельсах, буквально выдергивая руку из-под приближающегося колеса. Тогда получались тоненькие ножички.
Нас сдал младший Жаворонков. И делегация родителей, в панике прибежавшая к поезду, гнала нас прутьями, стегая всех попавшихся под руку. Тонкие пруты били больно, оставляли красные полосы.
Мамина хроническая усталость от утомительной работы и ухода за двумя больными – папой и мной, её собственная астма не оставляли места сантиментам. И к тому же подмазывала врачей, особенно спасавшую меня Марию Фёдоровну, добывая для стационара бумагу для историй болезни. Тогда она была дефицитной, как, впрочем, и всё остальное в СССР.
В день смерти отца мама отвела меня спать к соседям. Тем самым, чьи пацаны украли ружьё. Меня берегли от подробностей похорон. Соседские мальчишки – оба Бадана – катали меня на санках весь вечер и следующее утро. А я сидела безжизненно, и слёзы без рыданий холодили щёки.