Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако мысль её последнюю не мог услышать сам Иван. Он просто спросил, коль уж взяло и зажглось:
– Чего свет-то запалила? – и, потянувшись, полез развязывать рюкзак, пока светло. – Смотри! – он приоткрыл и протянул Фране извлечённую из рюкзачной глубины штуковинку. Это была небольшая упаковка, мягкая шерстянистая коробочка, пустая. – Нравится? Тебе, Франь, от меня. Бери. Подарок вроде. Моего производства, личного. – И покрутил коробочку в руке, цокнув от удовольствия языком. – Как оно тебе? Сгодится? – рассчитывая на благодарное слово, он кивнул на её грудь, где на мелкоплётной цепочке болтался маленький православный крестик серебряного колера. – Можно крест вон твой покласть, будет для хранения, если что. Или ещё чего.
Она поднялась и сказала привычно негромким, но непривычно чужим для него и для неё голосом, чеканя при этом каждое слово:
– Значит, так, слушай внимательно. Сейчас ты встаёшь, собираешь своё барахло и убираешься вон из этого дома. И забываешь, что он был и есть. И что я была в твоей жизни, тоже забываешь. Потому что если вспомнишь, то меня от этого затошнит. А я не желаю, чтобы меня тошнило от такого подлого негодяя, как ты. Это тебе ясно, урод?
Оправившись от неожиданности, Иван первым делом спросил:
– Ты чего, с дуба рухнула, ненормальная? Чего приснилось-то, скажи, пока тебя в дурку не свезли.
– Вон... – устало повторила она и снова опустилась на кровать. – Вон отсюда уходи, прошу тебя...
Другой попытки понять причину такой несправедливости Иван делать не стал. Поднялся, напялил одежду, подхватил имущество и вышел за дверь. Только хмыкнул на прощанье, не обернувшись, и покачал большой, всё ещё изумлённой головой.
Ехать ночью в его положении можно было только в одно в этом городе место – на вокзал. Там и пересиживать до утра. А уж с утра узнавать про мёртвых и про живых и искать задел на дальнейшую жизнь...
Здесь я оставлю его и вернусь к рассказу деда, к той его части, которую мы с Нямой слушали, веря и не веря, потому что так не должно было быть, нельзя было так с нашим дедом. С нашим Гиршем.
«Не ищите этого на карте, потому что оно и север, и восток одновременно. Не откопаете на ней такого названия «Устьсевлаг», как ни старайтесь. Мне тогда еще восемнадцати даже не стукнуло, не успело: тем не менее, по «взросляку» проходил, вместо того чтобы в подростковое исправительное учреждение попасть. Никому из тех, кто меня судил, в голову прийти не могло, что пехотинца, призванного на фронт, воевавшего, с плена бежавшего и по статье 58 обвинённого, можно по-другому рассматривать. Они и не стали вдумываться, а то, глядишь, многое тогда у них бы не сошлось. А им надо, чтобы всегда всё сходилось. Главным у них, сколько себя помню, не ученик был сам, а чтобы ответ с задачником совпадал.
В общем, место такое на карте я и сам не смог бы найти, меня туда отконвоировали этапом. Сначала из города, спецвагоном, переоборудованным «Столыпиным», доведённым властями до нужного ума, с другими такими же невезучими. Потом через четыре с лишним дня железного пути выгрузили и два с половиной часа держали на корточках, руки за головой, у шпал: сторожили с овчарками и автоматами, как фашистов. Сидели, пока за нами с лагеря транспорт не пришёл, зарешёченная крытая перевозка для зэков. Сунули внутрь, впритирку друг к дружке, еле дверь в нас вмяли, а кто вякнул хоть слово, тому по рёбрам прошлись прикладом, чтоб не слишком умничал. И повезли. И еще часа четыре трясли.
Ну и началась моя новая жизнь, очередная уже, послевоенная. Хотя война-то шла ещё вовсю; как – неизвестно, полной правды нам, как и на воле, никто не сообщал. Только мне воевать по-любому больше не позволено было. Я же был по приговору суда одновременно шпион, лазутчик и диверсант. Разве ж такому можно доверить оружие? И против кого он тогда воевать этим оружием станет, против своих?
Зато было дозволено пробивать лес и строить дороги. Там проще, там не опасно, там пулей не убьют, танком не раздавят и за девками в плен и на смерть не отправят. Разве что сам сдохнешь или же перо блатное в бок словишь. А так – тачку, кирку в руки и вперёд. С утра до вечера, неразгибно, километр за километром живого мёртвого пути. Лето, зима – без разницы. Глина, камень – не важно. Босой, обутый – твоя проблема. Отняли, обидели – терпи, дохни или убивай – борись. Жрать дали – жри, не успеешь сожрать – не поймёшь, чего жрать собирался. Всё по закону, всё как в неистовой живой природе: не успел добычу порвать, другие вместо тебя придут и сами порвут, а может, и тебя заодно с главной добычей. А не порвут, так по-любому потравят, но зато после, может, и тебе шмат кинут от остатка, в виде дозволения помучиться ещё чуть-чуть, с собственной голодухой один на один, до следующей травли, до охоты на другую, новую, добычу, если самому тебе повезло покамест ею не стать. Это ещё если норму выполнишь по своему труду, который призван исправить тебя и обществу вернуть. Или устранить от него совсем, чтобы с обществом этим ты больше никогда не пересёкся.
Так меня ломала жизнь, пацанчики мои. Сначала – когда матери лишила, которую не видал никогда, как и вы своей. Потом из интеллигентного еврейского мальчишечки жлобом заделала, держателем несметного сокровища, будь оно неладно. Да я и сам того не хотел, вы же знаете. Боялся. И не того опасался, что помочь хотел людям, – истинно так, а того, что узнают про помощь эту. Другие такие же люди. И за руку схватят. И мало не покажется тогда, закон военного времени вникать да обмусоливать не дозволит, зато разрешит отнять, унизить и покарать. Ох, как и рано же понял я это, ребятки!
А дальше вы знаете, как воевать за Родину не дали, девок им подавай сисястых, понимаешь. И как словам не верили моим, когда, счастливый, на своих вышел, обнадёженный, оставив в болотной могиле товарища своего. Только одни потом кашей накормили, а другие сюда послали, грех, какого не было, смывать адом этим с вечной его, голову и душу не отпускающей мерзлотой.
Дохли же мы, как мухи, почти каждый день недосчитывались кого-то. И главное, время шло, а что на фронте делается, никто не знал достоверно. Слухи ходили, что вот-вот Гитлер выпустит нас, досюда почти дошёл, всю Сибирь охватил, добивает уже, лес вывозит и руду; а сопротивление народа сломлено окончательно, вся страна не воюет – партизанит, а самого Отца Народов спрятали так, что никому его не найти, и оттуда он, из-под земли, руководит партизанским движением. А Гитлер всех нас в лагерь соберёт, в один, в общий, и перебирать начнёт, кому из советских зэков жизнь оставить, чтобы на него трудились, а кого в утиль, чтобы лишний ресурс не изводить понапрасну. Отдельная статья: сидишь при них – стало быть, коммунистам враг. Выходит, для них ты враг уже не такой. Или даже совсем не враг. Смотреть надо, чтобы по твоим заслугам против низвергнутой арийцами власти судить, да по уму. Они ж тоже не звери, они ведь Бетховена породили с Бахом, Гёте с ихним Гейне, философов мировых, крестоносцев разных.
А остальной народ фюрер планирует извести на корню, и сразу, без проверки тех, кто подойдёт для его фюрерского дела, а кто нет, и пропустить через особую усыпляющую машину, в очередь. И дальше, в специальные шахты, давно выработанные, по всему завоёванному пространству. В первую очередь изведёт евреев, поляков и цыган. А когда с теми разберётся и с остальной ненужной ему частью белой расы, типа православных, возьмётся и за остальных, за жёлтых и за чёрных, кроме американских негров. Туда не дотянется, туда ему не хватит кораблей. Да там и кроме него есть кому этих негров порабощать.