Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем апрельским вечером 1972 года по дороге к остановке мы поцеловались, и целовались весь май – везде где только можно, по всему Дублину: у какой-то ограды на Нортумберленд-роуд (ты обеими руками держался за декоративные острия штырей по бокам от моей головы); на скамейке в Герберт-парке, под перестук теннисных мячей, эхом вторивший нашим поцелуям: моя подача, твоя подача; в потайном садике на задней стороне Эрлсфорт-Террас; на остановке четырнадцатого автобуса – твой маршрут – под холостой рокот мотора за оранжевой сеткой. Мы целовались на романтичной скамейке у моста над Бэггот-стрит, обменивались нескончаемыми поцелуями на углу Саффолк-стрит, сидя на оконном карнизе, – опьяненная, я там еще сумку забыла; прошли годы, но эти встречи не выветрились у меня из памяти, уже и окно переделали в дверь, через которую ходят люди – прямо через призраки наших поцелуев. Мы целовались, прижимаясь к дереву неподалеку от моего дома, на берегу канала, и я больше не рыдала, а ты не наваливался на меня, как больной теленок («Перестань, ну перестань же»). Мы целовались на крыльце Дартмут-сквер. И к этому времени ты уже придумал, как затащить меня в постель.
«Пойдем в постель», – сказал ты. И так мы и поступили.
В начале июня мы уже почти не разлучались. Мы тайком проскальзывали в дом на Дартмут-сквер, чтобы не огорчать Китти, а также твою мать в Ратфарнхэме, которая тоже расстроилась бы. Мы стали любовниками. Это не было предопределено, и, думаю, этим мы отличались от других. Сексом мы занимались часто и пылко, но нам не хватало опыта, и потому еще больше нам нравилось разговаривать, что у нас получалось отлично, вот мы и разговаривали – и голыми, и одетыми. Потом и в постели дела пошли на лад, несмотря на клевету Даггана на домохозяек и его же клевету на мужчин и женщин вместе взятых: дескать, рано или поздно секс приводит к разочарованию, а влечение пропадает. У нас ничего не пропало. Не знаю почему.
Как не знаю, почему он так считал и почему ошибался.
Секс абсолютно реален. Я имею в виду, это не выступление на публику. Никаких масок, костюмов или жестокости. Никому не больно и никто не притворяется, что ему больно.
Разве что самую малость.
Или ошибаюсь я, и все это – сплошная жестокость; для каждого из двух тел секс – штука серьезная. Не исключено, что в его основе лежит стремление к взаимному уничтожению. Что-то и правда разрушается, и потом приходится восстанавливаться.
Подобные мысли отвлекают от всего остального. Я беру телефон, набираю твой номер и слышу снизу чириканье мобильного.
– Ты пришел? – кричу я через пол.
Ответа нет. Захлопываю ноутбук, криво стоящий на кипе бумаг, отодвигаюсь от письменного стола дочери и высовываю голову за дверь.
– Ты дома?
Никого. Комната за комнатой – пустой лабиринт.
Однажды июльским утром мать выплыла из спальни и по пути в ванную встретила тебя – «О, привет!» – здорового, волосатого, чудом втиснувшегося в мой голубой атласный халат. По правде говоря, ты повел себя кошмарно. Убежал ко мне и спрятался под одеялом, ни дать ни взять любовник из французского водевиля.
В Ратфарнхэме все было бы иначе, сказал ты. Не сомневаюсь. Если бы меня застукали у тебя в спальне, которую ты делил с братьями Томом и Энди, с твоей мамулей, не пропускавшей ни одной мессы, случился бы нервный припадок, твой отец стоически замер бы, храня скорбное молчание, а ты через какое-то время вполне мог бы жениться на другой.
Мог бы.
Вместо этого тебя ждал дружелюбный насмешливый допрос о том, как ты пьешь чай – или ты предпочитаешь кофе? У нас новая итальянская кофеварка, просто поставь ее на плиту. Ты ел ее знаменитые тосты с конфитюром. Чуть позже состоялось официальное знакомство, потребовавшее очков для чтения – мать взглянула на меня поверх стекол с укором: «Милая, ты нас даже не представила». Потом она предложила тебе газету – полагаю, воскресное приложение, – и передала ее не глядя, как старому другу.
Потом ты многие годы любил нас обеих или, по крайне мере, мирился с нами обеими, но однажды проорал: «Ты со своей чертовой звездной мамашей», и я помню, как вся помертвела. Значит, тебе невыносимо находиться здесь, тебе, за минувшие годы полюбившему читать газеты, засиживаться за завтраком и смаковать кофе. Дети были еще маленькими, когда ты бросил это мне в лицо.
– Ты со своей чертовой звездной мамашей.
И я ответила:
– Ну вот. Приплыли.
Что не так с гетеросексуальными мужчинами? Я вдоволь на них насмотрелась. Как их уязвляет улыбка хорошенькой женщины. Как будто она их каким-то образом унижает.
Через полгода после Кровавого воскресенья, в первую годовщину арестов без суда и следствия, Кэтрин попала на фотографии с марша протеста в Дерри. Она шла в первом ряду, сцепившись локтями с местными жительницами и борцами за гражданские права. На голове платок, подвязанный под подбородком, как у домохозяйки. На самом деле это был шарф из коллекции Эрме. Проходя перед объективом фотографа, она с улыбкой запрокинула голову.
Демонстрантам преградили путь британские солдаты, и мирный протест превратился в настоящую стычку – только это и попало в новости. Тощие мужчины с лицами, завязанными белыми платками, швыряли бутылки с зажигательной смесью и обломки кирпичей. По телевизору я этот репортаж пропустила и даже не знала, что она тоже там была. А потом напечатали эту фотографию. Даже не в центральных газетах, а в местном листке, который она оставила на кухонном столе, чтобы я полюбовалась.
Я не стала ничего с ней обсуждать. Не уверена даже, что стала разглядывать снимок. Наверно, мне следовало разволноваться, ведь она могла схлопотать пулю, но я помню только чувство раздражения. Я хотела жить своей жизнью. Мне был двадцать один год, и я была влюблена.
Мы были вместе около года и провели его, не отрывая друг от друга глаз, бродили как оглушенные и засыпали друг друга вопросами: «Куда ты хочешь пойти?», «Куда ты собираешься?», «Где ты была? Я ждал тебя, где договаривались». Мы держались за руки, затевали шутливые ссоры, интересно, кто симпатичнее, я или вон та девица, на которую ты посмотрел из-под длинных ресниц. Да ни капли она не симпатичная, говорил ты. Как я умудряюсь все вывернуть наизнанку? Ты говорил, что