Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему вы хотите писать об Испании, я понимаю, так как знаю вашу предысторию, но почему именно об этой никому не известной средневековой королеве? И кем и чем она вообще-то правила?
Таков был второй вопрос руководителя, и ответила она как можно более обтекаемо:
— Во-первых, потому, что она женщина, — против такого аргумента в наше время никто уже возразить не может, — и именно потому, что она никому не известна. Это же так увлекательно…
Да, увлекательно, что правда, то правда: женщина среди мужчин, епископов, любовников, мужей, сыновей, мощная борьба за власть, за положение, единственная средневековая королева, по-настоящему правившая своим государством.
— Но достаточно ли найдется материала? Напомните, какой это век?
— Начало двенадцатого. И материала более чем достаточно.
— Достоверного или туманного? Я не очень-то разбираюсь в этом предмете, в любом случае это глухой закоулок истории. К тому же выходит, что мне и самому придется углубиться в вашу тему.
Да не утруждайтесь, хотела она ответить, я принесу вам уже полностью готовую работу, но писать я ее собираюсь очень долго, однако, разумеется, промолчала. Королева Уррака гарантировала ей свободу, по крайней мере на несколько лет, и за это она испытывала к ней благодарность. Королева Сорока. Однажды она поймала себя на том, что разговаривает с ней. Элик-оруженосец. Интересно, как Уррака выглядела. Кстати, на самом деле! Единственный ее портрет, который нашла Элик, был совершенно дикий, его напечатали в испанской книжке про ее друга и врага Гельмиреса, епископа Сантьяго, и на нем она выглядела карточной королевой, со сплюснутым свитком в правой руке, на котором значилось ее имя, но с одним «г» и буквой «к» вместо «с»: Uraka Regina. Трон, корона, скипетр, расставленные ноги в мягких розовых сапожках опираются на переплетенные мавританско-христианские арки, мантия — как небо с жирными звездами, корона — точно чудная коробочка, надетая набекрень, лицо — полная абстракция, не таким было лицо у женщины, которая когда-то жила на самом деле, которая говорила, смеялась, боролась, спала с мужчинами. Как же если не влезть в ее шкуру, то хоть приблизиться к пониманию такой жизни? И наоборот, каким образом могла бы Элик рассказать этой самой королеве Урраке о своей собственной жизни в совсем другую эпоху? Берлина тогда еще вообще не существовало. Хотя человеку, который привык мыслить категориями власти, вполне можно рассказать историю этого города, его взлетов и падений в борьбе за господство — конечно, оставаясь в рамках средневековых понятий и не вдаваясь в идеологическую проблематику: император, проигранная война, народное восстание, требования победителей, народный трибун, новая война… Тут становится сложнее. Или не так уж сложно? Погромы, ислам — это Урраке будет более или менее понятно, даже про атомную бомбу можно рассказать, назвав ее «всеуничтожающим оружием»… но мир без веры в Бога — для человека средних веков это нечто немыслимое, разве что подразумевается ад. Однако если пропасть между сегодняшним днем и стариной так велика, то как же можно ожидать, что мы сумеем понять и описать реальность прошлого? Реальность, реальность, чушь собачья. Лучше заснуть. Хватит размышлять, спать, спать. Со двора донеслись звуки, она различила шаги своего друга, пустившего ее сюда жить почти просто так. Он работал в баре и вначале несколько раз появлялся у ее кровати пьяным, но, почувствовав то презрение, которым она обдавала его на следующее утро, больше так не поступал. Лишь выключив свет, она вспомнила об этом необычном голландце, с которым познакомилась днем. Кино, да-да, он сказал, документалист.
Существует много дорог в царство сна, иногда туда попадаешь через картинки перед глазами, иногда через слова, преобразования, повторения. Документалист, документы. Кто-то тихо-тихо поднимается по лестнице. Как сегодня мало машин на улице. Тишина. Город на огромной равнине, простирающейся к востоку, простирающейся и простирающейся, в темноте, темно…
* * *
Дни оттепели, таяния снега, а потом вдруг утро, которое вливается в комнату совершенно особым светом, заявляющим о близости прощания с зимой. На широте Берлина в это время года такой свет имеет в своем распоряжении всего несколько часов, и никто не знает об этом лучше, чем кинооператор. Артур Даане разложил на полу большую карту — план города, страдающего шизофренией, но это нестрашно, не так уж много здесь за последние сорок лет изменилось, надо просто представить себе, что нет этой широкой розовой линии с ее странными углами и изгибами, которая указывает, где начиналась чужая империя. Из этого города некогда рычали на весь мир, и за это мир наказал город, попытался сровнять его с землей, народ пожрал здесь сам себя, но выжившие выползли из развалин и подвалов, чтобы увидеть новых хозяев, не знавших их языка, а потом этот мир разломился надвое, и более слабая часть продолжала существовать только благодаря помощи с воздуха, и среди всех этих людских перипетий, в этом прибое добра и зла, вины и искупления, город вновь обрел душу, не такую, как у других, а израненную, наказанную, униженную, и два слога его названия стали с тех пор символом того великого преступления, сопротивления и страдания, что довелось увидеть его улицам и площадям, и с тех пор в этих двух слогах — первом глухом и мрачном, втором ясном и светлом — слышатся все те голоса, которые некогда здесь звучали. Но об этом можно не думать — город сам все помнит, благодаря памятникам, площадям, названиям улиц. Так что Артуру пора было оторвать взгляд от карты, пора было, наоборот, растянуть эту карту во все стороны до размеров настоящего города, взять камеру, доехать на такси до Государственной библиотеки, посмотреть, там ли она, затем позвонить Арно и попросить у него на день машину, чтобы отвезти ее на мост Глинике, или озеро Халензее, или на Павлиний остров.
* * *
Он уже раньше размышлял о том, что если ему потребуется музыка, чтобы передать ощущение скорости, то он возьмет что-нибудь из Шостаковича. Виктор когда-то играл ему несколько его пьес, и, слушая эту музыку, он представлял себе движение, воду, струящуюся по скалам, бегущих животных, погоню. Нельзя сказать, чтобы у него было много подобных сюжетов, но он пытался заранее составить список композиторов и произведений, которые ему в будущем пригодятся. Желательно чисто инструментальная музыка, вроде той, что он слушал тогда у Виктора. Однако Виктор не торопился ему помочь.
— Номер одиннадцать, номер двенадцать, прелюдии и фуги, ты которую имеешь в виду?
— Ту, что ты играл первой, которая гонится, что ли, сама за собой.
— Это одиннадцатая, си-мажорная.
— Си-мажорная — мне ничего не говорит, но цифру «одиннадцать» я запомню.
— И прелюдия будет фоновой музыкой к фильму, видеть важнее, чем слышать, тарам-тарам, так что ли?
А фильм не может обойтись без музыки? Это ж ты расписываешься в собственной слабости.
— Не аккомпанемент, а усиление эффекта. Или, наоборот, контраст.
— Как у Брехта. Великая трагедия, униженные и оскорбленные страдают, а музыка — бух-бух-бух.
— У меня нет униженных и оскорбленных.