Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видимо, рассказ Сони на самом деле его сильно заинтриговал, поскольку он на пару минут бросил перелистывать книгу за книгой (в руках у него на тот момент была «История артиллерии») и прищуренными глазами вперился в окно, за которым потемнело уже до такой степени, что одинокий тополь, стоявший напротив дома, стал похож на работу гигантского паука. Тем временем Соня Посиделкина делала ревизию ящикам старинного комода, которые выдвигались и задвигались с противным звуком, вроде того, какой производит поскребывание чем-нибудь металлическим по стеклу. В верхнем ящике комода лежали Колины рубашки и носильное белье, в трех остальных Соня обнаружила: несколько пустых коробочек из-под наручных часов, миниатюрные склянки неизвестного первоначального предназначения, футляр для полевого бинокля, потрескавшуюся статуэтку, изображавшую нагую женщину с банной шайкой на коленях, три иконки современного письма, несессер с жестяными баночками и опасной бритвой «жилетт», пару стопок писем, перевязанных бечевкой, модель американского танка «Шеридан» без орудийной башни, несколько сломанных авторучек и среди них одну китайскую с золотым пером, хрустальную чернильницу с бронзовой крышкой, войлочную стельку, обломок богатой картинной рамы, тюбик с коричневым гуталином, кусок обсидана, очки без дужек, сломанный китайский же веер, гардеробный номерок из Большого театра, банку из-под ландрина с пятикопеечными монетами, давно вышедшими из употребления, и кожаный портсигар. Словом, конверта с двадцатью тысячами целковых в комоде обнаружить не удалось.
Вдруг Махоркин сказал:
– Послушайте, Соня, что Толстой пишет: «Человек обязан быть счастлив. Если он несчастлив, то он виноват. И обязан до тех пор хлопотать над собой, пока не устранит этого неудобства или недоразумения. Неудобство главное в том, что если человек несчастлив, то не оберешься неразрешимых вопросов: и зачем я на свете? И зачем весь мир? И т. п. А если счастлив, то покорно благодарю, и вам того желаю». Правда, большая мысль?!
– Не знаю, – сказала Соня. – Я представления не имею о том, что такое счастье. А в горе у меня никаких особенных вопросов не возникало, кроме разве что вопроса «когда это кончится, наконец?»
– На самом деле тут ничего мудреного нет. Счастье – это отсутствие несчастья, и больше ничего. Жизнь сама по себе до того прекрасна, что если ты не сидишь в тюрьме, через два дня на третий не теряешь близких и тебя не преследуют кредиторы, то ты счастлив безусловно и до краев. Толстой поэтому и утверждает, что счастье – нормальное состояние человека, и горемыка сам виноват в своем несчастье, поскольку он бестолочь и долдон...
Соня Посиделкина задвинула с противным скрежетом последний ящик комода и перешла к квадрату № 5, а именно к подоконнику левого окна, который был завален запасом писчей бумаги и на котором стояли комнатные растения в банках из-под горошка, издававшие экзотический аромат.
– Другое дело, – продолжал Коля Махоркин, – что такое счастье, то есть простое и общедоступное, равное благополучию, – это смерть для высокой культуры в том случае, если им овладеют все. Недаром по Толстому у счастливого человека и вопросов никаких нет, и его нимало не интересует «зачем весь мир». Ему не нужна настоящая литература, потому что она беспокоит, ему претит 5-я симфония Бетховена, у которой есть подзаголовок «Так судьба стучится в дверь», вообще ему ничего не нужно, кроме того, что есть. Чего я, собственно, ненавижу социалистов и капиталистов, поскольку они имеют в виду именно этот человеческий результат. Нет, это как пить дать: стоит наступить всеобщему счастью по Толстому, как культуре придет конец.
И то верно: практика показывает, что когда благосостояние в широком смысле этого слова становится нормой, общество неизбежно впадает в некое отупение, и тогда отмирает нужда в прекрасном и высокая культура мало-помалу сворачивается до забавы для предельно узкого круга лиц. Но поскольку побочная цель социального и научно-технического прогресса (прямой цели у него быть не может, затем что это процесс органический) есть как раз благосостояние в широком смысле слова, то, стало быть, цель истории заключается в уничтожении культуры, как, может быть, единственного и капитального препятствия на пути к заветному итогу – счастливому простаку. Таким образом, выходит, что в течение ста тысяч лет, через неизмеримые страдания и неисчислимые бедствия, мужское начало неуклонно вело человечество к тому, от чего оно ушло, – к состоянию покоя, и, следовательно, это был путь от простака из Эдема до эдемского простака.
Но вообще тут многое остается непонятным и, главным образом, смущает такой двойственный контрапункт... С одной стороны, человек издревле олицетворял собой вопрос как стремление и стремление как вопрос. С другой стороны, даже в самые тихие, благосостоятельные времена существует множество поводов страждать и бедовать. Например, при одной мысли о том, что через шесть миллиардов лет Солнце непременно сожжет Землю с ее христианством, литературой, Бетховеном, высокопоучительной историей, – хочется досрочно сомкнуть глаза.
– Вот вы говорите, что счастье – это просто, – сказала Соня и немного зарделась, точно в предвкушении неловкости, – а любовь?..
– А что любовь?
– А то, что любовь – это совсем не просто. Но вот какое дело: по-моему, ничто так не отвечает понятию о счастье, как именно что любовь!
Дверь в комнату скрипнула, приоткрылась и с порога послышался знакомый голос:
– А вот и Вася Красовский собственной персоной, хотите верьте, хотите нет.
Соня Посиделкина обернулась на голос, полуприветливо улыбнулась и возвратилась к своему занятию, – она в это время протыкала оловянной вилкой землю в цветочных банках из-под горошка, положив, что поэт мог свои сбережения закопать.
– Слушай, Василий, – зло сказал Коля Махоркин, – это уже, по-моему, не смешно!
– А ты думаешь, мне смешно?! – воскликнул Красовский, поперхнулся, закашлялся и, прокашлявшись, продолжал: – Мне самым натуральным образом плакать хочется, причем горючими слезами, потому что в этой стране совершенно невозможно жить и действовать по Христу!..
– Ну что опять случилось?
Вася Красовский прошел в комнату, сел за стол, положил перед собой руки и убито вперился в стену примерно в том месте, где к обоям были пришпилены какие-то высохшие цветы.
– Что случилось... что случилось... – пробормотал он. – Под машину я попал! Переходил улицу у Бородинского моста, и тут на меня наехали синие «жигули»... Хорошо еще, что я отделался ссадиной на коленке, а то ведь могли запросто задавить!
– А ну, покажите рану, – деловито сказала Соня.
Красовский охотно ее послушался, закатал штанину на правой ноге и оголил колено, набухшее, синюшного цвета, с глубокой царапиной на боку. Соня попросила поэта принести йод, вату, бинт, ножницы и занялась Васиной раной с той, несколько панической серьезностью, с какой разве что спасают чужую жизнь. Красовский светлел, светлел, и, наконец, в глазах его появилось блаженство, как если бы его вдруг отпустила боль. А Коле Махоркину, напротив, что-то стало сильно не по себе; ему отчего-то неприятно было видеть, как Соня колдует над коленом приятеля и при этом то поправляет штанину, то придерживает нежными пальцами его голень, но особенно Николая раздражала просветленная физиономия Красовского, даром что тот время от времени щерился и вздыхал.