Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я гляжу в твой затылок, и балтийские воды начинают капать из моих глаз.
Тогда я хватаю бумагу и принимаюсь быстро-быстро рисовать – битвы Римской империи, будни средневековой инквизиции, – льется карминная кровь, дымит черным смрадом крупно нарубленная, очень неприглядная человечина, на периферии картины автора пытают каленым железом – о, это больновато, – балтийская вода уже вовсю хлещет из темных глазниц-пробоин, я иду ко дну, – милый мой, какое благодеяние вы для меня сделали, – и там, на чугунной глубине, вся тяжесть Атлантики, навалившись, расплющивает меня заживо, – рвутся, лопаясь, кишки, артерии, капилляры, – больно, слава богу, отчаянно больно!
Это – чтобы не рубить себе палец, руку, голову.
Если бы я заранее знала, что ты приснишься мне этой ночью, я бы легла не в четыре, а по крайней мере в час.
Ты близко – за деревом, за углом, за стеной, за дверью. Ты вот-вот появишься. И ты появляешься! Или я вхожу туда, где (я чувствую точно) ты уже есть. Иногда мне так и не удается увидеть тебя, и все же реальность твоего близкого присутствия сияет мне из глубин сна, промытая проточной водой от ила, песка и слизи будней, – она так ослепительна, что, еще не до конца проснувшись, я шалею от этого неколебимого, словно введенного в регламент каждого сна, счастья. Возможно, в каждом сне я не только чувствую, но обязательно вижу тебя, просто я не всегда помню об этом, как не могу помнить все свои прежние жизни с тобой.
Кто дал право человеку будить человека?
Все настоящее происходит во сне.
Проснувшись, я долго не могу определить час.
Одно лишь я помню: что бы ни случилось, Солнце, отработав положенную часть суток на тебя, летит ко мне, а от меня полетит к тебе, мы играем в мяч (это разрешено), – на моем закате я праздную твой восход, на твоем закате пытаюсь уснуть, и, знаешь, я как-то спокойно отношусь к тому, что мне будет столько-то лет, и столько, и столько, но мне невыносимо думать, что столько же может стукнуть тебе.
Я хочу, чтобы и после моей смерти ты всегда оставался таким, каким я вижу тебя сейчас, – а если истина живет сама по себе на ледяных вершинах, не снисходя до чувства, то пусть рухнут эти вершины и небо в придачу.
Оно нелетно сейчас, это небо, по-прежнему не пускает в свою легкую твердь. Ты в нетерпении поглядываешь на табло – наше общее табло, – а я не перестаю удивляться, что мы наконец совместились в точке времени, мы уже окончательно современники, – а что до пространства (я вдыхаю сейчас воздух твоих легких, я жадно соединяю его со своей кровью), то оно в течение нескольких дней неукоснительно сокращалось, – мы отправились, как в школьной задачке, навстречу друг другу, из пункта А и пункта Б в общий пункт М с суммарной скоростью поездов, видимо, 240 км/час, причем в моем случае – задачка повышенной сложности – время вело себя милосердно лишь вначале, то есть не противоречило своей изученной природе: день и ночь – сутки прочь, прикорнешь – три часа долой, перекинешься с тобой словом – ночи как не бывало; его еще можно было без хлопот убить чаем с кроссвордом, – но, ровно за два часа до прибытия в пункт М, стрелка, обессилев, застряла.
Меж пунктом А и пунктом Б проходит жизнь внутри вагона, и дым выходит из трубы. А в Гаврииловой трубе басы фальшивят на полтона, кривя проекцию судьбы. Морзянку клацая стоп-краном, в такт со стаканом шестигранным, с похмелья проводник суров. И ничего нам не известно: ни час прибытия на место, ни расписанье катастроф.
Тем не менее, исполинская дорога – я изгрызла ее глазами – съежилась до размеров этого зала ожидания, – а еще через некоторое время, уже скоро, нашим общим жилищем станет салон самолета «ИЛ-62», уже вполне соразмерный с человеческим телом, единственно возможный общий наш дом, – даже очень уютный, маленький, – бесконечно малый, если уж на то, в сравнении с размахом хаоса за пределами ручного околоземного пространства – и в самих нас.
Ты стоишь совсем близко. Ты подошел, не заметив, что подошел ко мне.
Я вжимаюсь в стену за газетным киоском.
Ты стоишь так близко, что мне видны мельчайшие подробности твоей кисти.
Паспортный контроль позади. Чиновник пролистнул меня, не читая, – я просто думала о тебе, и все обошлось. Бог хранит меня, когда я думаю о тебе, а думаю я о тебе всегда.
Знаешь, какие со мной бывали случаи? Меня, например, в упор не видели контролеры, когда я шла между ними в недосягаемые для смертных чертоги. Меня не замечали милиционеры, преграждающие путь к хлебу и зрелищам. Меня почему-то игнорировали часовые Кремля, когда я, вздора ради, лазала там везде, где нельзя. Насквозь пропахнув адюльтером, я медленно выныривала из супружеских спален, а законные жены прозрачно смотрели сквозь меня телевизор. «Другие? – спросишь ты. – У тебя были потом другие?»
Конечно, не спросишь.
Если б ты был из тех, кто может такое спрашивать!
«Только другие и были, – сказала бы я. – О, насколько они все другие!»
Бывало, я пописывала другим открыточки, – знаешь, такие, где нарастание восклицательных знаков как бы возмещает убывание искренности. В повседневности я без конца путала, кто из них любит чай покрепче, без сахара, кто послаще и не очень горячий, а кто пожиже («Я же тебе говорил!») и обязательно полный стакан.
Когда другие, хлопнув дверью, уходили, я с наслажденьем зевала, – в шлепанцах не догнать, а башмаки обувать лень. Когда они возвращались (другие всегда возвращаются), меня дома уже не было. То есть я была, но их почему-то постигал приступ незрячести, тот самый, что роковым образом преследовал хранителей порядка и жен. Поискав меня в самых невероятных местах, другие, плюнув, уходили надолго.
Как я бывала тогда счастлива!
А вот теперь и ты, стоя на расстоянии вытянутой руки, не замечаешь меня.
Попросту говоря, ты и не смотришь в мою сторону. Это входит в мой замысел. И все-таки, согласись, странно, что ты с таким непритворным интересом разглядываешь обложки журналов, когда я стою слева от тебя, там, где сердце!
И к лучшему. Воспользуюсь преимуществом незримой души.
Меня нет;
я придаток зрачка, в злом азарте охоты спрессованный до бестелесности,
у! как я голодна!
как жадно подстерегаю каждый твой жест!
я знаю их все —
я бездомный глаз,
подставленный голышом хлещущему потоку, —
о, как мощен этот напор
в узком створе зрачка!
я, по сути, микроскопический кадр фотопленки, —
бесконечной, как лента Мебиуса,
хранимой в тайне и тьме,
мне принадлежит одна мгновенная вспышка света,
но, прежде чем захлопнется шторка,