Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас встану, подойду к тебе, и, если сердце лопнет, значит, такова мне судьба – шагнуть к тебе – и умереть. Может быть, не худшая из судеб. Это очень сильно – знать, что сейчас шагну. Дай выпью воды... Ведь у меня лишь одна пуля, как у того мальчика. Какая пуля? А был такой мальчик, он очень любил стрелять, он больше всего на свете любил стрелять, но денег у него было лишь на одну пулю, и вот он каждый день ходил в тир и все целился, целился... Не стрелял.
Подожди, у меня дрожат руки... Кстати сказать, ноги тоже.
Подходя к аэропорту, думала: как же увижу тебя? – огромный зал, толпы, толчея...
Но тебя увидела первым.
Сердце грохнуло в горло, взорвалось, ударной волной перекрыло дыхание.
Я вцепилась в какой-то угол.
Мое тело сотрясалось от медленных мощных ударов, – чугунное ядро, раскачиваясь внутри, равнодушно крушило постройку...
Снова, как и впервые, я видела тебя сквозь стекло. Но на этот раз стекло было толще. Ты мог бы спросить: а так ли верно я вижу тебя? – все же стекло, очки, линзы, слезы... Не спросишь. К несчастью, ты понимаешь главное. Я вижу тебя, минуя оптические законы. Я стояла за стеклом. Пассажиры в зале пили пепси-колу, капризничали нарядные дети, мягко проплывали поломоечные машины. Ты стоял в толпе чернолицых, желтокожих, невообразимо пестрых, – и мне передался твой ликующий восторг: ты, затерянный, – в толпе иностранцев! Олимп одиночества.
И я подумала: как это странно, что тебя можно физически обнаружить в пространстве, то есть реально существует определенная точка координат, столько-то долготы, столько-то широты, вполне конкретные цифры, и вот, значит, можно сесть в трамвай, потом в метро, потом в междугородный поезд, потом снова в метро, потом в автобус, потом будет тротуар, останется пройти еще несколько шагов, повернуть налево и – ты действительно материально присутствуешь там.
То есть здесь.
Разве это не странно?
И мне стало стыдно своей жадности, потому что, собственно говоря, я тебя повидала, уже повидала, а все, что сверх того, – алчба и обжорство, рассудок может не выдержать.
Не говоря уж про душу.
И я было поворотила назад, но хитрая Земля подкосила мне ноги, – я хлопнулась на мокрый поребрик.
Она коварна, эта Земля, – ласкает и отталкивает одновременно, гонит и удерживает, – и в небеса не отпускает, ревнива, – так хоть бы к себе забрала, но и с этим не сразу.
Ей-то хорошо.
Она прочна, потому что держится на трех китах.
Она держится на трех словах.
Она держится на словах: я тебя люблю.
Но только Небо их воплощает.
Мы летим над Атлантическим океаном.
Ты, трехлетний ребенок, берешь из рук стюардессы хрустящие пакетики, бутылочки, фрукты, буклеты. Кушай хорошо, моя гордость. Посмотри картинки. Мама не возражает, если ты поиграешь. Скажи этой мадемуазель несколько слов по-французски. Молодец. Мадемуазель, правда, он у меня ужасно симпатичный? Молоденькая стюардесса улыбается. Ты у меня ужасно симпатичный.
Сейчас скажу тебе это громко и внятно. Уже не так страшно. Надо только выбрать предлог. Я заготовила два. Посылаю тебе розу с запиской. Или – бутылку шампанского. (Этот ход мне нравится больше.) Хотя, собственно, почему не послать их вместе?
Роза уже не молода. В киоске аэропорта она была крепенькой, как морковка. Она мерцала в самой сердцевине дрожащей целлофановой дымки. Дышала, молчала. Но за несколько часов ожидания, даже поставленная мною в бутыль с водой, она стремительно прошла все стадии легких женских возрастов – был в ней, видно, какой-то изъян нетерпения... И, может быть, теперь дарить себя уже поздно.
А просто послать записку? Набросать что-нибудь из твоих словечек. Ты прочтешь, станешь вертеть головой, представляю... Но какие слова выбрать? Их было так много, и все – превосходные...
Они остались на магнитофоне. Правда, он у меня «археологический», катушечный, весь переломан – горит глазок, как в такси, но лента не едет. Я сама вращаю пальцем катушку, – слышен безначальный гул, – еще быстрее, еще, – и вот из пьяных и неряшливых завываний мне наконец удается выделить тебя, – с твоими умопомрачительными обертонами, – а попробуй-ка удержи их, эти обертоны, пальцем, когда швыряет их, как и тебя, то к карликам, то к великанам, то снова к писклявым, оскорбительно мелким существам.
И получается так, что нельзя отвлечься, убрать палец, шататься по квартире, занимаясь то тем, то другим, – и всюду слышать тебя, будто ты дома...
Только сейчас, единственный раз, можно услышать твой голос вживую.
Твой чистый голос.
Здесь, в небесах.
Увы. Знаешь, даже в облаках разит человечьим духом. Мы таскаем его с собой повсюду, и, может быть, именно из-за нас облака так грубо вещественны, так откровенно, так бесстыже грудасты, – они бессмысленно прут, как опара из широкой квашни, они неприкрыто-телесны и потому, скорее всего, безбожны. Серебряный крестик самолета в их ложбинках – только модное украшение, он ничего не меняет.
Но если мы все-таки в небе, все должно произойти само.
Твой голос – за бутылку шампанского?
В небе – да мыслимы ли такие счеты!
Не отрицаю, во сне я совокуплялась с самим чертом, – все было при нем – рога, хвост, смрад, невыразимая мерзость, – я совокуплялась с чертом прямо посреди проезжей дороги, – лишь бы ты взглянул.
«Смотри, – кричала я тебе, – чем я занимаюсь!»
И ты смотрел.
Но небеса выше снов.
Если ты не заметишь меня сам, то в небесах нет смысла.
От меня зависит только привести в порядок свое лицо.
То есть восстановить исходность.
...В кабинке WC прохладно, укромно. С наслажденьем сбрасываю парик, линзы, очки.
Оставляю на полочке постарелую розу.
Краем глаза замечаю: изображенье цветка в зеркале идеально.
Умываюсь, преображаюсь.
Смотрю на себя в зеркало.
Мои глаза.
...Мальчик задавал взрослым загадку: когда, в каких случаях пуля, выпущенная в зеркало, попадает в свое же собственное отражение?
Правильный ответ: во всех случаях.
Я знаю:
будут маскарады,
приемы,
балы,
фейерверки,
банкеты,
заздравные тосты.
Но я обнаружу вдруг маленькую дверь,
зайду,
затворю.
Будет тихо и холодно.
Шум карнавала,