Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Очень благодарен, — но даже не притронулся к стакану, все сидел, сложив перед собой руки, беспрестанно моргал, будто ему в глаза попал песок, и говорил, говорил: — Все мы, цивилизованные народы, ведем начало своей цивилизации с открытия принципа перегонки спирта. И хотя весь остальной мир, во всяком случае, та его часть, которая называется США, считает, что мы, жители Миссисипи, стоим на низшей ступени культуры, однако кто может отрицать, что, даже если то, что я сейчас выпью, будет действительно такая дрянь, как я ожидаю, все же мы также стремимся к звездам. Почему она это сделала, В.К.? Все в ней — все ее существо, то, как она двигалась, дышала, жила, — все это было только дано ей в долг; она не имела права все это губить, она себе не принадлежала, не имела права губить себя, уничтожать. Она была достоянием слишком многих, она была нашим достоянием. Почему же, В.К., почему?
— Может, ей все наскучило, — говорю я, и он повторяет:
— Наскучило. Да, наскучило. — И тут он заплакал. — Да, она любила, она умела любить, дарить любовь и брать ее. Но дважды она пыталась и дважды терпела неудачу, она не могла найти не только человека достаточно сильного, чтобы заслужить ее любовь, но даже достаточно смелого, чтобы ее принять. Да, — говорит он, а сам сидит прямо, и слезы текут по лицу, но в душе у него мир, и нет теперь ничего на всем свете, что его мучило бы или тревожило. — Да, конечно, ей все наскучило.
Значит, теперь он был свободен. Он не только освободился от своей сирены, он освободился и от опеки, которую, как он узнал, она ему завещала. Потому что я говорю:
— Что это за Гринич-Вилледж?
А он говорит:
— Есть такое место без географических границ, — правда, для нее оно будет в Нью-Йорке, куда молодежь всех возрастов, вплоть до девяноста лет, отправляется в поисках мечты.
Но тут я ему говорю:
— А ей вовсе и не надо было уезжать из Миссисипи, чтоб найти такое место. — И тут же говорю ему то, что, наверно. Юла сама должна была, непременно должна была ему сказать, и, наверно, сказала: — Почему вы на ней не женились?
— Потому что ей всего девятнадцать лет, — говорит он.
— А вам уже целых тридцать пять, так? — говорю. — Во всех газетах только и пишут про девочек, которые еще в куклы играют, а замуж выходят за шестидесяти— и семидесятилетних стариков, конечно, если у тех есть лишние денежки.
— Нет, я хочу сказать, что у нее очень много времени впереди, и я ей еще могу понадобиться, мало ли что случается в жизни. А сколько в газетах пишут про людей, которые поженились, зная, что они когда-нибудь могут полюбить кого-то другого?
— А-а, — говорю, — значит, теперь вам только и остается сидеть там, где слышен звонок междугородного телефона или где вас легко найдет разносчик телеграмм. Потому что едва ли вы будете ждать, чтоб она вернулась в Миссисипи. А может, будете?
— Конечно, нет, — говорит он. — Зачем ей возвращаться?
— Что ж, значит, слава богу? — спрашиваю. Он не ответил. — А в общем, кто его знает, — говорю, — может, она уже и нашла свою мечту за эти… сколько дней? Два? Три? Может, он ее уж поджидал там, когда она приехала. Ведь это вполне возможно там, в Гринич-Вилледже, правда?
И тут он сказал, как я.
— Да, — говорит, — и слава богу.
Значит, теперь он был свободен. И действительно, если хорошенько присмотреться, так ему больше ничего не оставалось, как жить в мире, в тишине и спокойствии. Потому что не только он, но и весь Джефферсон в конце концов освободился от Сноупсов; впервые почти за двадцать лет в Джефферсоне и во всем Йокнапатофском округе настало что-то вроде штиля по части Сноупсов. Потому что наконец даже Флем как будто был удовлетворен, наконец-то он сел в то самое кресло, где сидели все президенты Торгово-земледельческого банка с тех самых пор, как первый президент, полковник Сарторис, основал этот банк двадцать с чем-то лет назад, а кроме того, он жил в том самом доме, где родился второй президент банка, так что теперь, когда он запирал в сейф банковские деньги и шел домой, ему ничего другого и не оставалось, как жить в спокойствии и одиночестве, в тишине и довольстве, потому что он, во-первых, избавился от дочери, которая годами непрерывно держала его в напряжении — а вдруг она удерет туда, где ему за ней не уследить, и первый попавшийся юнец на ней женится, а он, Флем, потеряет ее долю уорнеровских денег? — а во-вторых, избавился от жены, которую вместе с Манфредом де Спейном в любую минуту могли разоблачить, а это ему дорого стоило бы: тогда он потерял бы и остальные уорнеровские капиталы, да и контрольный пакет акций в правлении банка.
Фактически Флем теперь был единственным Сноупсом, оставшимся в Джефферсоне. Старик Эб всегда жил не ближе чем за две мили, в горах, откуда едва можно было видеть водонапорную башню, — там он поселился еще в 1910 году и оттуда не вылезал. А четыре года назад Флем сплавил отсюда А.О. и навсегда выпихнул его во Французову Балку. А до того Флем препроводил Монтгомери Уорда в Парчмен, где уже находился Минк (впрочем, Минк по-настоящему никогда не жил в Джефферсоне, он только провел там несколько месяцев в тюрьме, ожидая, пока его навечно сошлют на каторгу). А в прошлом месяце отправили и тех четверых полуиндейцев-полусноупсов, которых Байрон Сноупс (бывший банковский клерк полковника Сарториса, тот, что подал в отставку простым и удобным способом: прикарманил столько денег, сколько удалось захватить, и удрал с ними через границу США) прислал Флему наложенным платежом из Мексики, и к ним долго никто и никак не мог подойти близко, чтоб изловчиться и навесить на них ярлычки со штампом «доставка оплачена», прежде чем тот из них, у кого был в данный момент складной нож, не вспорет ему брюхо. Что же касается сыновей Эка — Уоллстрит-Паники и Адмирала-Дьюи, так они прежде всего были не настоящие Сноупсы, потому что Уоллстрит явно мечтал только об одном — вести оптовое бакалейное дело возмутительным, отнюдь не сноупсовским способом, а именно — продавать каждому в точности то, что ему нужно, и в точности за ту сумму, какую тот собирался заплатить.
Да, он почти что был удовлетворен. Я говорю о Флеме и о его новом жилище. Дом был обыкновенный, два этажа, галерея, где майор де Спейн, отец Манфреда, любил сидеть, когда не рыбачил, не охотился и не занимался судебными делами, да и второму президенту Торгово-земледельческого банка тоже хорошо жилось в этом особняке, главным образом потому, что он в нем родился. Но третий президент был не такой, как все. Он и до президентского кресла, и до этого дома дошел куда более длинной дорогой. И, наверно, он понимал, что ему очень издалека пришлось добираться туда, где он сейчас оказался, да и в пути трудностей было немало. Потому что полковник Сарторис родился в богатстве и почете и Манфред де Спейн родился в почете, хотя богатство он уже добыл сам. Но ему, Флему Сноупсу, пришлось самому добывать и то и другое, тащить, выдирать и выцарапывать, так сказать, из твердой, упорной, неуступчивой скалы, и к тому же не просто голыми руками, а одной рукой, тогда как другой голой рукой надо было обороняться, защищаться, пока он выдирал и выцарапывал то, что ему нужно. Так что Флему было мало просто жить в том доме, где люди, клавшие деньги в банк, привыкли видеть Манфреда де Спейна, в доме, куда тот, заперев их деньги, возвращался каждый вечер из банка и откуда выходил по утрам, когда надо было отпирать эти деньги. Нет, теперь этот дом, куда будет по вечерам входить Флем и откуда он будет выходить по утрам в банк, должен был стать видимым символом крушения той аристократии и знати, которая не только была слишком горда, чтобы злоупотреблять чужими деньгами, но даже в этом не нуждалась.