Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дошла до царицы и молва про наследника — неужели и вправду Катерина брюхата? И повелела Анна: «Пресечь! Немедля пресечь сие!» И всякий день ждала вестей из Тайной канцелярии — что там с Катериной? Вовсю «работал», ширился долгоруковский розыск, и щупальца его, как змеи, распространялись всюду.
В Москве, на Лубянке (той самой знаменитой Лубянке!), находилась Тайная канцелярия — там же спустя годы поселится знаменитая своей жестокостью помещица Салтычиха — гиблое место!
Служанку Пелагею, что танцевала на балу, уже привели туда однажды. Шла — дрожала. Возвращалась, ступая то в грязь, то в снег, и на обратном пути совсем заледенела, не так от холода, как от страха. Велено ей там было, чтоб случился у княжны выкидыш! А как сие сделается?..
В расстройстве вернулась в тот день к Долгоруким, а там!.. Дорогая кожаная карета стоит, и выбегает из неё человек нерусской наружности. Подскочил к окну Катерины — видно, знал, где её окно! Только тут из дверей показался старый князь и грубо закричал на незваного гостя: мол, кто тебе разрешил по моей земле ходить?.. Выбежал и Иван Алексеевич, стал урезонивать отца — видно, важный был тот господин. Уж не австриец ли, с которым амурилась княжна? Только горда она — не вышла, даже не выглянула из окошка.
С того дня всего недели две миновало, и опять доставили её на Лубянку. Москву совсем развезло. В ботинках хлюпало, руки Палашки коченели. Проедет тройка или карета — достаются грязные шлепки, не токмо по одёже, но и по физиономии. И надобно бы отомстить Катерине — за Миколу, за младенца, которого они загубили, за высокомерие её, да вроде как жалко…
Человек, говоривший с ней, был тот же: длинные уши, серое лицо. Свет от свечи падал снизу вверх, и оттого уши его, тени их длинные прыгали по стене.
А Палашке вспоминался Брюсов дом, физиономии на стене — рожки, уши, высунутый язык… Чертяки! Сказывали, будто хозяин налепил тех, чтобы отпугивать злых людей, дурные «ехи», однако…
Глухо стучали по стенам казённого дома слова, которые говорил ушастый:
— Пора, пора, девка! Ты что удумала-то? Аль не желаешь во дворце служить?
Возвращалась Пелагея, понурив черноволосую голову свою, не зная, как быть, что делать… Под ногами хлюпала вода, и уж полны были боты… Зато к ночи опять так подморозило, что и луж не осталось, всё заледенело. Луна, круглая и нахальная, не спускала с Палашки глаз всю ночь… И думала она про знахарок и ведьм, которые водились в Глинках. Кто-то сказывал, что «опростаться можно с испугу», — привидения и прочие явления бывают возле кладбища. И тут у Палашки созрел план!..
Катерина боится привидений и всяких знаков, а ещё не спится ей в лунные ночи. Как начнёт круглиться луна — по три дня это бывает, — так и глаз не сомкнёт…
А луна в те дни, как по приказу свыше, ширилась и зрела…
Ночью упал на лицо княжны белый мертвенный свет — она вскочила так, словно в комнату прокрался грабитель с ножом.
Долго ворочалась с боку на бок, злясь на себя и на всех, кто терзал её. Наконец под утро, обхватив живот, свернувшись калачиком, заснула…
Что говорить о Палашке? Ей тоже было не до сна — маячили перед глазами «ослиные уши», падали со стен его глухие слова… А ещё почему-то думалось о ласковом и славном князе Иване Алексеевиче: был фаворитом у самого императора, а стал — не узнать его… Ну-ка вдруг заподозрит он Палашку? Правда, похоже, в голове и сердце его царит одна Наталья Шереметева. Сказывают, что днями у них свадьба. Да только не отпустит графинюшку её братец…
На вторую ночь снова светила безумным светом луна, а Палашка уже кое-что придумала, ещё с вечера…
Катерина долго не спала, наконец, согревшись, съёжившись, задремала — и тут в дремотном полусне раздался такой шум и треск, что она, озираясь по сторонам, вскочила. «Господи, помилуй!» Крикнула Палашку. Перед ней, напротив, на освещённой луной стене, где висел портрет мужа-императора, предстало пустое место! И Катерина грохнулась об пол.
Весь тот день она валялась в постели сама не своя. Знала, что завтрашним днём у брата Ивана свадьба с этой Наташкой. Вроде умна, да только к чему она? В доме станет тесно, Иван голосистый, семья у них ссорная — благо Наташка тихая…
Наступила новая ночь, и опять в окно пялилась луна, белая, полубезумная, серебристая — хоть бы одно облачко! И опять Катерина не могла уснуть, а когда сон сморил её — снова раздался грохот. Неужто муж её «является»? Не желает, чтобы была она покойна и выносила младенца, наследника?..
Утро началось с криков и пощёчин — княжна расходилась так, что её не могла унять даже мать Прасковья Юрьевна. Портрет императора велела вынести в другую комнату, чтоб его тут не было.
Весь день, до возвращения брата с женой из церкви (сама Катерина туда не пошла, сославшись на хворобу) разбирали её досада и злость. Вспоминала Миллюзимо, который — ну-ка подумать! — являлся к ним, только она не показалась в окне, соблюла честь… А ведь могла вернуть любимого, но не позволила! Теперь она вдова и императрица и ждёт наследника…
У кого свадьбы многолюдные, шумные, с великими застольями, с песнями-плясками, шутками-таратуями, скоморохами, у кого на венчании — толпа сродников, ждущих молодых из-под аналоя, а тут от невестиной стороны только две старушки, дальние родственницы, ни братьев, ни сестёр… Радость, настоянная на горечи, вино, перемешанное со слезами, вместо мёда полынь — вот что было венчание Шереметевой и князя Долгорукого.
Истинно — «Горенки» от слова «горе». Здесь прощались перед дальней дорогой в ссылку. А в этот день, 8 апреля 1730 года, лишь ступила невеста на крыльцо, выйдя из церкви, старушки, сродницы её, откланялись, и отправилась она одна-одинёшенька к новым родичам в дом. Каково-то встретят? Полюбится ли им, полюбятся ли ей они?..
Встретили, как полагается, хлебом-солью. Рюмки поднесли на пуховых подушках, выпили — и оземь! Усадили за стол, полный яств. Улыбались сёстры, шумно угощались младшие братья — Александр, Николай, Алексей. Но отчего-то над Натальей Борисовной как бы витало невидимое тёмное облако.
Свёкор был рассеянный, о чём-то тихо переговаривался со своей Прасковьей Юрьевной. И отчего-то не было за столом Катерины — она сказалась больной, не желала никого видеть. Что приключилось, Наталье не сказывали, а спросить нельзя, не положено. Свекровь глядела на невестку ласково, но угощала за столом всё больше сына. «Ешь, Купита, любимое яство твоё…»
Имя это его домашнее покоробило Наталью, но виду она не подала.
Единый ей был свет в окошке теперь — муж Иван Алексеевич. Он сидел в задумчивости, не выпуская её руки из своей. А потом вдруг вскинул голову, живым огнём сверкнули глаза, и проговорил:
— Знайте: спасительница моя единственная — Натальюшка! Прошу любить и жаловать… Дороже её нет никого. — И опять опустил голову. А затем взял гусли и запел-запричитал грустно-весёлое:
Беспечальна мати меня породила,