Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она посмотрела мне прямо в глаза, точно желая заглянуть в глубину моего сердца.
— Ее уже нет — ну что ж, очень рада. Заметь, Кандинский, мы невинны как голуби, а между тем, наш путь к блаженству, независимости и богатству укоротился на всю длину ее ела. Ты, однако, очень бледен, ты, который одинаково презирал жизнь и смерть. Ведь по твоим понятиям человек — инструмент… ну вот, лопнули струны — арфа больше не поет, вот и все…
— Ты не понимаешь, моя смелая Тамара, одного…
Мне ее хотелось позлить, и я продолжал:
— Этим подвигом она доказала, что инструмент этот слишком возвышенно пел всего одну песенку: любовь к моей скромной особе. Ни одно существо в мире не могло бы меня любить более пламенно и чисто. В этой жалкой машине, называемой человек, меня всегда поражало одно — самоотречение и великодушие, хотя я умею охлаждать свою чувствительность и понимать: человек — машина, все его ощущения — нервы, его душа — фикция, а сердце — мясо. Да, она меня любила и теперь, когда ее нет, я сожалею, что отплатил ей не взаимностью, а жестоким замыслом принести ее в жертву твоего освобождения…
Тамара нахмурила брови.
— Твои слова мне не по вкусу, мой друг. Можно подумать, что ты сожалеешь, что именно она из любви к твоей особе погрузилась в холодные волны озера, а не я. Я никогда не дойду до такого сумасбродства и так как ты, видимо, сожалеешь, что заключил со мной союз приносить кровавые жертвы в лице твоих пациентов, то я могу предложить… расстаться…
Ядовитая насмешливость светилась в ее глазах и звучала в переливах голоса.
— Я даю тебе то, что прежде так часто ты мне сам предлагал: расстанемся. Ты пойдешь направо, я — налево, вот все.
— Гм… Это действительно очень просто, — проговорил я сдержанным и холодным тоном в то время, как в груди моей что-то болезненно заныло. — Мне ничего не стоит одним движением разорвать и свое, и ваше сердце, хотя бы из него пролился пламень самой чистейшей любви. Я — Кандинский, но ты только Тамара, которой и останешься.
Я видел, что Тамара вступает со мной в своего рода единоборство и нарочно бросает мне слова, которыми прежде я так часто ее дразнил: во что бы то ни стало, но надо было принять вызов. Я холодно поклонился ей и, не спеша, направился вдоль аллеи. До меня донесся ее голос:
— Кандинский, даю вам последний совет: поспешите на место трагического события. Медик должен быть всегда на своем месте, там, где смерть, как воин на поле битвы, а вы плететесь, как черепаха. Бегите же, бегите…
Я не побежал, напротив, пошел еще тише.
Скоро в просвете ветвей блеснула голубоватая поверхность озера и показалась лодка, крутящаяся на одном месте. Разнообразные звуки — шум воды, как бы от падения в нее человеческих тел, чье-то рыдание, испуганные голоса и разговоры — все это все громче и громче стало доноситься до моего слуха.
Убедившись, что нисколько не опоздал, я заглянул в глубь самого себя и с удовольствием резюмировал факт моего полного душевного спокойствия. Кандинский таким и должен быть, если хочет олицетворять собой идеал, который всегда жил в его воображении. Немного жестокий он — но что делать? Мысли о несчастной утопленнице меня не терзали больше; впрочем, это понятно: Тамара меня поставила лицом к лицу со своей гордостью и решительной волей. Моя собственная пробудилась с удвоенной силой.
Я подошел к берегу озера.
Против меня возвышался гигантский камень, на котором с мандолиной в руке так часто приходила сидеть милая княжна и где она пела мне в последний раз свою лебединую песнь. Все прошлое ожило в моем уме, но сердце мое оставалось пустым и холодным.
На берегу стояли знакомые несчастного князя с перепуганными лицами, но с глазами, любопытно устремленными на пловцов, которые продолжали безрезультатно нырять в воду. Лодка вертелась и раскачивалась во все стороны, потому что усталые пловцы часто хватались за ее борт.
Вдруг я увидел странный предмет: знакомый мне инструмент — мандолина — вертелась по волнующейся поверхности озера в разные стороны. Иногда она ударялась о камни, торчавшие в разных местах — тогда инструмент звенел всеми струнами и мне казалось, что в этом звоне слышались боль и вопль истерзанного сердца невинной, несчастной Нины.
На берегу озера, окруженный своими родственницами-дамами, стоявшими так неподвижно, что издали их можно было принять за черные привидения, на камне сидел отец погибшей девушки. Палка, на которую он опирался, ходила во все стороны в его руке, он качал седой головой и крупные капли слез текли по его лицу. Он имел убитый и ужасный вид, но мое внимание в данный момент привлекал не столько он, сколько дряхлая старуха, которая, расположившись у его ног, буквально каталась по земле, охваченная отчаянием и горем. Жидкие пряди белых волос, рассыпавшись по земле, цеплялись за колючки и рвались, рвалось ее платье, на лице краснелась кровь. Ничего этого не замечая, она рыдала в отчаянии, временами упоминая мое имя и призывая на мою голову все громы небес.
Вдруг, заглушая ее слова, раздались единодушные крики. Князь привстал со своего камня, старуха приподнялась, присутствующие заволновались и, расширив свои глаза, стали смотреть в одну точку — на озеро.
Да, там виднелась длинная, тонкая фигура несчастной самоубийцы в белом, прилипшем к телу платье, с черными прядями волос, обвивавшими ее, как холодные змеи. Безжизненное, вялое тело тянулось за пловцами, образуя на воде широкие, быстро расходящиеся бороздки, голова уходила в воду, как оторванная. Моментами, покорное движениям пловца, ее тело переворачивалось в воде и снова покорно тянулось за человеком, извлекшим ее со дна озера.
Вдруг произошла чрезвычайно странная случайность. Носившаяся по воде мандолина зацепилась за скорченные окоченелые пальцы ее рук, тянувшиеся в воде, как увядшие лилии. Инструмент издал слабый звон и потянулся с телом с берегу. Мало ли каких случайностей не бывает на этом свете; но, как бы ни было, я не мог отогнать от себя странной мысли, что инструмент отозвался на тайный зов блуждающей в пространстве души Нины и ответил ей звуком сочувствия и печали.
Тело качалось у самого берега в водорослях, и я решительно ступил несколько шагов, расталкивая толпу, придавая себе такое выражение, которое бы ясно говорило всем: вы видите, господа, я человек, профессия которого обязывает его спасать умирающих и погибающих, и я