Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сын Александра Веденяпина и Нины, жены его, Василий Веденяпин, недоучившийся в школе молодой человек, прошедший войну и истерзанный ею, второй месяц находился в заключении на Лубянке. Архитектура Лубянки была вся подчинена одному: наличию тюрем и мест заключения. Громадный дом бывшего страхового общества «Россия», выходящий своими окнами и на Большую Лубянку, и на Малую Лубянку, и на саму Лубянскую площадь, теперь занимала Всероссийская чрезвычайная комиссия с огромным количеством секций, подсекций, отделов и всяческих там подотделов. И здесь же, во внутреннем корпусе, где раньше была гостиница, размещалась и тюрьма Особого отдела ВЧК. На Большой Лубянке самым важным был дом № 14, бывший дом графа Растопчина – (до графа он принадлежал Салтычихе!), – в котором трудилась теперь МЧК (Московская чрезвычайная комиссия), и там находилась большая тюрьма и очень удобный подвал для расстрелов.
…Он спал, когда они пришли. Всё последнее время он старался как можно больше спать, потому что в том, что они придут, сомневаться не приходилось. Во сне он видел себя самого, едущего в переполненном и грязном вагоне, и слышал, как кто-то повторяет одну и ту же фразу: «Что, батюшка? Отвоевались!»
Он знал, что его документы в порядке, но он также знал, что это не имеет никакого значения. То время, которое он провёл в Самаре, в этих выправленных новых документах значилось как время, проведённое в госпитале на лечении. При том беспорядке и хаосе, которые навалились на страну и принялись крутить ею, ломая и кости, и зубы, сметая дома, выжигая леса, но, главное: всё удобряя обильной, горячей, солёною кровью, к которой покорно привыкла земля и даже ждала её так же, как раньше ждала, пока стают снега, чтоб напиться, – при этом беспорядке и хаосе можно было случайно уцелеть и так же (случайно, конечно!) – погибнуть. Он почувствовал гибель задолго до того, как переступил порог родительского дома, и, коротко ответив на вопросы отца и матери, солгав им про госпиталь и про лечение, пошёл в свою комнату и провалился. Его долгий сон был настолько глубок, что напоминал то, как, бывает, спят люди, перенёсшие болезнь, чудом не отнявшую у них жизнь.
Жить было уже ни к чему, да и страшно, но спать было можно, и он много спал.
Сквозь сон он видел напуганные лица своих родителей, причём особенно часто возникало красивое, очень худое лицо матери, которая, как он всегда об этом догадывался, нисколько и не умерла, а вернулась и снова вцепилась в него своей страстью. Он знал, что на их, на чужом, языке есть слово «любовь», но в эти большие кровавые годы, когда на глазах уходили под землю и люди, и лошади, и разверзалась земля, принимая в себя плоть за плотью, само это слово вдруг стало ненужным. Любовь заменилась желанием, страстью. Желанье и страсть никуда не исчезли, и даже почти погружённые в землю умершие лица людей и животных несли на себе искажение страстью, свидетельства их неостывших желаний.
Хорошо, что мамы не было, когда за ним пришли. Она могла сделать что-нибудь ужасное: вцепиться им в руки, к примеру. А так всё прошло хорошо и спокойно. Был дворник, знакомый ему человек, зачем-то всё время сморкавшийся в тряпку, и трое других – незнакомых, в тужурках.
В Москве было солнце, когда его вывели из подъезда, и он успел подумать, что скоро наступит весна. Странно, но это была первая свежая и здоровая мысль за последние несколько месяцев. Это была отдельная ото всего мысль, которая долго ждала той минуты, когда и ей тоже позволят родиться. Она родилась и вздохнула наивно: «Ах! Скоро весна!» Он не задал ни одного вопроса, ни разу не спросил: «Куда вы меня везёте?» Ни разу не крикнул: «За что? Вы ошиблись!»
Василий Веденяпин, который, уйдя из дому на фронт, был юным взволнованным мальчиком, и яркий, совсем ещё детский румянец стекал в его огненно-рыжие кудри, не сделался взрослым за все эти годы. Он сделался старым, седым, молчаливым, но мальчик внутри его так и остался.
Его привели в переполненную камеру, из которой ежедневно уводили десять, а иногда и двенадцать человек и тут же приводили других, новых. Первые три дня его даже не пытали. Следователь с очень белыми руками, на которых тонкая кожа блестела, как только что снятая со змеи шкурка, спросил его рвущимся девичьим голосом:
– Вам известно, почему вы здесь?
Василий Веденяпин отрицательно покачал своей поседевшей и только на лбу всё ещё ярко-рыжей головой.
– Расскажите нам о своих связях с генералом Каппелем, под началом которого вы служили в Самаре.
– Я не служил под началом генерала Каппеля, – ответил Василий Веденяпин, – я лежал в госпитале.
Следователь усмехнулся и вдруг по-французски сказал:
– Вы вредите самому себе, сударь.
Василию Веденяпину показалось, что он ослышался.
– Не вы один знаете иностранные языки, – сказал следователь по-русски и щёлкнул холодными пальцами. – Но мне не до шуток. Нам нужны имена людей, с которыми вы сталкивались, когда служили у врага социалистической революции генерала Каппеля в Самаре. Не упорствуйте, мы выбьем из вас имена. И не только.
Несколько красных пятен появилось на его шее. Василий молчал. Следователь вынул золотые часы, щелкнул крышкой.
– Идите и думайте. Bonne nuit! (Спокойной ночи!)
Краткость этого первого допроса поразила его не меньше, чем поведение и лицо следователя. Соседом Веденяпина по нарам оказался Николай Иванович Тютчев, внук великого поэта. От страха он тихо молился всю ночь, а утром спросил у Василия:
– Как вы думаете: нас всех расстреляют?
Василий увидел, что внук низковат, с большим светлым лбом, и в круглых глазах было что-то медвежье.
– А вас-то зачем? – спросил он у внука.
– А всех остальных? – пробормотал внук. – Хотите: напомню?
И начал читать:
Неохотно и несмело
Солнце смотрит на поля,
Чу! За тучей прогремело,
Принахмурилась земля.
Ветра тёплого порывы,
Дальний гром и дождь порой…
Зеленеющие нивы
Зеленее под грозой.
Вот пробилась из-за тучи
Синей молнии струя:
Пламень, беглый и летучий,
Окаймил её края.
Чаще капли дождевые,
Вихрем пыль летит с полей,
И раскаты громовые
Всё сердитей и смелей.
Солнце раз ещё взглянуло
Исподлобъя на поля,
И в сияньи потонула
Вся смятенная земля.
Дочитал и закрыл лицо руками.
– Это, наверное, Тютчев? – вежливо спросил Веденяпин.
– А кто же ещё? – глухо ответил внук из-под ладоней. – Он был монархистом, меня расстреляют.
Потом отнял ладони от щёк и засмеялся истерическим смехом:
– Если они меня выпустят, я всё им отдам! Все наши реликвии, вещи, картины! Всё, что осталось от деда и бабушки, все портреты. Даже икону Корсунской Божьей Матери отдам, фамильное наше сокровище. И сам буду тоже служить. Хоть сторожем в собственном доме, хоть кем… Но ведь всё равно расстреляют?