Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я заметила, что, хотя Цезарь был хилый и тщедушный и немного шепелявил, было в его манерах нечто такое, из-за чего встречные гиды всегда притормаживали, чтобы раскланяться. Идя рядом с ним по улице, мы с Ольгой испытывали чувство превосходства над прочими дамами, прежде совершенно нам неведомое.
Цезарь нас просвещал. После этого вечера он несколько раз водил нас по музеям и монастырям, не включенным в программу, а однажды ночью повел в испанское кафе, где собираются только мужчины и только из данного квартала. И здесь, как и везде, при виде Цезаря мужики благожелательно с ним поздоровались и тактично возобновили свои политические споры, не фиксируя внимания на нашей троице.
— Представляю, что сказало бы мое начальство, узнав о наших с вами ночных прогулках, — заметил Цезарь.
— И что оно сказало бы?
Что две советские извращенки соблазняют наивного испанского мальчика.
Ему, например, не нравились голубые и розовые краски Эль Греко, а нравились сложные сероватые тона строгого Веласкеса. Танцоры фламенко, от которых мы пришли в восторг, вызвали у него лишь пренебрежительную усмешку.
— Эти не настоящие, — шепнул он. — Дешевка. Мы обиделись.
— А тебе нравится балет Большого? — парируем мы
— Да, очень. «Лебединое озеро».
— Ну вот, а нам уже нет. Позапрошлый век.
Накануне отъезда он предложил нам внепланово посетить корриду. Дамы из культурного министерства категорически отказались. Им, видите ли, было жалко бедных бычков, обреченных на заклание.
— Я вегетарианец, — возразил Цезарь. — А вы, как я заметил, с большим аппетитом едите мясо. Те бычки, которых вы поглощаете, для того и выращены в стаде, чтобы умереть на бойне. А те, что участвуют в корриде, растут на свободе и имеют шанс с честью умереть в бою. Все испанское здравоохранение содержится на доходы от корриды.
Дамы подумали, посовещались и согласились. Я собрала у них последние песеты и вручила их Цезарю, чтобы он купил билеты на самые дешевые солнечные места в самом последнем верхнем ряду арены.
Коррида всех впечатлила. Меня, в частности, тем, что я первый и последний раз в жизни наблюдала, так сказать, дистиллированную мужскую смелость. Смелость как бы возникала в узком пространстве между матадором и несущимся мимо обезумевшим зверем. Чем меньше расстояние, тем ощутимее для зрителя источаемая матадором отвага.
На следующий день мы распрощались и с Антошей, и с Цезарем и уселись в автобус, направлявшийся в аэропорт. В самую последнюю минуту дверь автобуса приоткрылась, Цезарь окликнул меня и Ольгу и вручил нам два больших белых пластиковых пакета.
— Вы забыли это в номере, — сказал он так, чтобы было слышно культурным дамам.
Ничего мы не забыли. В пакетах были его прощальные сувениры. В моем я обнаружила флакон дорогущих духов и томик стихов Лорки. На странице 16 стоял штамп городской библиотеки Севильи.
Таисия Александровна ушла, успела вовремя соскочить с подножки сошедшего с рельсов трамвая. Появился новый директор. По фамилии Чурбанов и по кличке Нашгитлер. Он уже прославился тем, что поувольнял всех сотрудников из учреждений, где раньше директорствовал. НИИ культуры приказал долго жить. Агония его была отвратительной. Всех вызывали на заседания профкома, и профком, превратившийся в свору озлобленных псов, кусал каждого до тех пор, пока истекающий обидой и стыдом сотрудник не скукоживался окончательно и не писал требуемое заявление по собственному желанию. Сто сотрудников, вполне, казалось бы, интеллигентных и благопристойных, в страхе перед потерей работы впали в состояние глубокой истерии, возненавидели друг друга, перестали раскланиваться, начали непристойно заискивать перед новым начальством и ровно ничего не делали, а только дрожали, перешептывались и лили друг на друга совершенно непотребную грязь. Каждый надеялся удержаться, зацепиться, перетоптаться любой ценой. Всех пусть увольняют, а меня пусть оставят. Продолжалось это с полгода. Поначалу мы еще брыкались.
Через полгода все, один за другим, покинули институт. Но пока это длилось, ситуация казалась дикой, нелепой, непостижимой. За что? Почему? Почему меня? Почему не ее? Не его? Наш сектор информации пошел под нож одним из первых.
Сектор информации (четыре дамочки средних лет, семейные, детные, старательные, образованные и дисциплинированные) был выселен из занимаемого им закутка. Новый директор приказал завхозу сбросить в подвал все наши материалы, а нам являться каждый День в присутствие, где мы по восемь часов подпирали стенку. Так и стояли до окончания рабочего дня, а все, кто еще оставался в институте, шмыгали мимо, делая вид, что нас не замечают. Между прочим, мы выдавали каждый год по сто двадцать печатных листов переводов с Двенадцати языков (а весь институт сотворял только двадцать). Мы переводили интереснейшие публикации по социологии культуры, по музееведению, про парковое искусство, про охрану памятников архитектуры про консервацию и реставрацию живописи, про способы экспонирования музейных ценностей и т. п. Другое дело, что плоды наших усилий в виде тетрадочек, аккуратно напечатанных на машинке и бережно переплетенных, никого в министерстве не интересовали. Я думаю, они не повлияли ни на одно министерское решение. Если ими кто-то и пользовался, то только заказчики — разные там доктора-кандидаты из разных НИИ для написания своих отчетов и диссертаций. Так что какой-то толк от наших переводов был. Но, так сказать, эфемерный. Кому нужна гуманитарная наука? Институт культуры третьей категории. Какая культура, такая категория. Но нам наше дело нравилось. И особенно нравился режим работы, позволявший худо-бедно заботиться о семьях. А что зарплата третьей категории, то ведь зато интересно работать. Мы сопротивлялись незаслуженному увольнению. Я даже проникла на прием к товарищу Жуковой из ЦК партии. Наш институт входил в сферу ее компетенции, и я попыталась объяснить ей, что изучение культуры без обмена информацией с окружающим нас внешним миром невозможно. В ответ она открыла шкаф, стоявший в ее кабинете, и предъявила мне проект усовершенствования нашей службы, в котором я без труда узнала собственную мою докладную записку, разве что немного подпорченную: у меня круговорот информации в культуре был представлен в сферическом варианте, а у нее в виде этаких квадратиков. Потом она заверила меня, что все будет тип-топ, а на следующий день приехала в институт и прошла мимо, демонстративно не замечая нас, подпирающих стенку. Как и все прочие. Разведка донесла, что у нее с нашим новым директором были самые теплые отношения.
Деваться было некуда. Мы целый день стойко держались у стенки, а по вечерам вызванивали знакомых в поисках выхода (то есть работы). Из этого получились стишки:
В конце концов, мы разбежались. Кто куда. Мне невероятно, дико, непредставимо повезло. Я попала в издательство «Искусство», к Вале, Валентину Ивановичу Маликову, лучшему в мире заведующему отделом, в нормальные условия, в интеллигентную среду, где делали настоящие книжки. Наш отдел, например, издавал драматургию: Эсхила, Софокла, Еврипида, Плавта, Аристофана, Сенеку, Мольера, Расина, Корнеля, Шекспира, Шиллера, Гете, Гольдони, немецкие шванки, португальскую драму, бельгийскую драму, норвежскую Драму, хрестоматийную русскую драму: Пушкина, Грибоедова, Островского… Советских драматургов. Французский бульвар. Японскую драму. Все книжки были тогда дефицитом, за ними охотились, их перепродавали втридорога. За ними стояли в очередях. Я словно попала из ада в рай. На работу — как на праздник. И с работы домой — тоже как на праздник. И вот иду я как-то с работы, такая вся счастливая, по Тверскому бульвару подхожу к Пушкинской площади, а там на дереве сидит Новодворская, вокруг нее кольцо ментов, они пытаются стащить ее с дерева, а она не дается и кричит им сверху что-то такое диссидентское. А я, такая вся счастливая, иду мимо. Меня это не касается, она просто чокнутая. Мелькнула, правда, мыслишка о том, что забраться на дерево не так-то легко, что для этого не только ловкость нужна, но и изрядная доля гражданского мужества. Но до чего же не хотелось признавать, что с ней там, на дереве, происходит то же самое, что с нами у стенки. Откуда мне было знать, что она кричит о конце культурной эры, о том, что вскоре от нашего издательства останутся только воспоминания и авторские права, которые присвоят перестройщики, в жизни не отредактировавшие ни единой строчки.