Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молодой человек лежал один в палате отделения интенсивной терапии. Хотя ему было 19 лет, выглядел он значительно моложе. По законам США он был еще слишком молод, чтобы употреблять алкоголь, но достаточно взрослым, чтобы его разобрали на запчасти. Члены его семьи уже попрощались с ним и ушли. Парень был подключен к аппарату искусственного дыхания, его мозг был мертв, но тело еще живо, и его поддерживали в таком состоянии специально для нас. Я был ненамного старше его, мне было тогда 27 лет. Его сердце билось, как бились сердца других пациентов в отделении интенсивной терапии, но, в отличие от них, оно уже не поставляло кровь в мозг. Кровеносные сосуды были закупорены изнутри, словно зацементированы. Кровь не поступала к мозгу, что было неопровержимым доказательством его смерти. В комнате царила жуткая энергетика. Мы были похожи на отряд зомби, ворвавшихся в чужой дом, чтобы положить конец короткой жизни молодого человека.
Американский психолог Элизабет Кюблер-Росс стала пионером в области изучения умирания и смерти. Она писала, что существуют пять стадий горя: отрицание, гнев, торг, депрессия, принятие. Родственники молодого человека скорбели. Я подумал о том, на какой именно стадии они находились. Все еще испытывали разочарование, раздражение и тревогу, вызванные гневом? Или уже перешли к стадии торга и борьбы за принятие? Или их мотало от одной стадии к другой в неуправляемой смеси боли и страданий? В своей последней книге Элизабет пришла к следующему — более взвешенному — выводу: «Наша потеря является такой же индивидуальной, как и наши жизни».
После большой общественной трагедии в СМИ часто пишут о необходимости поставить точку, примириться и положить конец скорби, как будто жизнь любимого человека — это книга, которую можно закрыть и поставить на полку. Родители, потерявшие ребенка, скажут вам, что такой полки просто не существует. Кроме фундаментальных биологических связей, между ребенком и родителями возникает сложная сеть воспоминаний. Смерть не в состоянии стереть их, поэтому не стоит просить родителей (или любых других людей, любивших умершего) искать принятия и ставить точку. Жизнь движется дальше, но эти связи остаются в виде воспоминаний, которые невозможно удалить и которые физически присутствуют в мозге. Скорбящих не стоит просить забыть о своем горе, да они и не смогут этого сделать, но им нужно помнить, что потеря близкого человека — это травма. Как и в случае с другими травмами, с ней нужно справляться и переосмысливать ее таким образом, чтобы она позволяла в будущем функционировать в этом мире.
У онкологических пациентов, находящихся на последних стадиях болезни, возникает другая проблема. Они должны примириться с потерей жизни — той жизни, которая, как они считали, принадлежит им по праву и которая должна была продолжаться. Им приходится принять то, что они не доживут до старости, что их новая жизнь будет гораздо короче, в ней будет много неизвестности, визитов к врачам, процедур и боли. Удивительно, но многие в конечном счете вовсе не воспринимают рак как потерю. Для них неожиданная заключительная глава — это не реквием и не послесловие к их жизни до рака, а максимально полное и насыщенное существование, несмотря на болезнь; они сосредоточены на том, что действительно важно.
Пруст писал, что, когда нам угрожает катаклизм, мы сразу же видим, что для нас является главным. Но как только угроза отступает, «мы ничего этого не делаем, возвращаясь к нормальной жизни, небрежность которой лишает желания аромата. И все же, чтобы любить жизнь сегодня, нам не нужны катастрофы. Достаточно помнить о том, что мы люди и что смерть может прийти к нам сегодня вечером»[11]. Онкологические больные живут внутри катаклизма. Они открыли для меня, что «качество жизни» — это не просто один из приоритетов, а самый главный приоритет.
Мы вывезли каталку с телом из палаты отделения интенсивной терапии в коридор. Я понятия не имел, что парень на каталке ценил в жизни, как он ее прожил и что его родственники планировали для него в будущем, которое он потерял. Медсестры, занятые другими пациентами, отошли к широким дверям палат, в которых работали. Некоторые из них плакали. Я не знал, что именно вызвало эти слезы. Может быть, облегчение? Или отвращение? А возможно, неразборчивая смесь этих чувств. Мы прошествовали по коридору, а сестры провожали нас неприветливыми взглядами, словно мы были как-то связаны с причиной смерти того парня. В определенной степени мы действительно были пособниками его гибели. Медсестры не смотрели нам в глаза. Я не мог отделаться от мысли, что они выглядели благодарными нам и в то же время испытывали отвращение. На меня никогда ни раньше, ни потом так никто не смотрел.
Мы провезли еще теплое тело парня по незнакомым коридорам и завезли каталку в операционную, словно хотели его спасти. Мы переложили все еще подключенное к аппарату искусственного дыхания тело на операционный стол. На соседнем столе были разложены стерилизованные хирургические инструменты. Все выглядело как перед обычной операцией, но это было не так. Атмосфера была совершенно другой. Члены медбригады и обслуживающий персонал молчали. Мы пришли для того, чтобы принести молодому парню смерть на наших условиях. Смерть этого человека означала новую жизнь для нескольких других. На бумаге, чисто формально, эта математика выглядела убедительно.
Грег попросил меня разрезать тело от шеи до бедер. Обычно кожу пациента обрабатывают оранжевой дезинфицирующей жидкостью только в месте планируемого разреза и обильно по краям. Здесь же весь торс молодого человека стал одним большим оранжевым пятном.
«Встретимся посередине», — произнес Грег. Мы с ним стояли напротив друг друга: Грег должен был резать от живота по центру до начала грудной клетки, я резал в сторону живота от середины ключицы в том месте, которое называется надгрудинным межапоневротическим пространством.
В то время у меня был только рудиментарный опыт работы в операционной. Я плохо представлял, что делаю. Грегу пришлось говорить медсестре названия инструментов, которые та должна была мне подать. Я сделал первый надрез, и Грег попросил сестру передать мне пилу, чтобы перепилить грудину. Та передала мне тяжелую серую металлическую пилу с опорной поверхностью длиной чуть больше 30 см, словно у огромной швейной машины, и спусковым крючком как на электрических приборах. Грег сказал, чтобы я сначала резал в горле, а потом засунул опорную поверхность под грудину и