Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Овдовев, дед стал чаще обычного приезжать к нам в гости сначала на Автозаводскую, а потом в Беляево, куда мы переехали. Он побывал в Купавне и дал денег на то, чтоб построить в доме печку и расширить террасу, на которой не помещалось его массивное тело. К старости он сделался болтлив и занудлив и любил изводить бабушку разговорами о двух вещах: о превосходстве своего дворянского происхождения над ее купеческим, а также о непочтительности детей и внуков. Аристократически равнодушная к первой теме, но не терпевшая нападок на ближних бабушка приходила в необыкновенное раздражение и взвивалась, дед только этого и ждал – провокационность была его второй натурой и чужая энергия была нужна ему как воздух, он подзуживал бывшую жену, нажимая на самые болезненные точки; эти визиты утомляли бабушку, но гнать его от себя она не гнала, а кормила, поила, стирала ему. Он поселился у нас в квартире в большой проходной комнате за шкафом, который поставили поперек стены, а бабушка жила на другой половине, на проходе, на перекрестке, как прожила она свою жизнь, всем открытая и доступная. Иногда они ссорились, и дед надолго исчезал, тогда раз в неделю к нему на Фили ездили дети: старший сын вел с ними беседы, средний купал, а дочь готовила еду.
К той предзимней своей поре бабушка начала внутренне меняться. Но это было не просветление и умиротворение, которое дается перед смертью людям смиренным и кротким – это было последнее возмущение ее своевольной души и страстной, непокорной влюбленности в жизнь. Она чувствовала, что не может управлять домом как прежде, силы, никогда ей не изменявшие, оставляли ее, и от этого она приходила порой в уныние и в дурное расположение духа. Умевшая жить и любить – она не умела болеть и умирать. В ту пору она как-то рассказала мне, что до революции всей семьей они ходили вечером в четверг перед Пасхой в храм, где читали двенадцать Евангелий, а после с зажженными свечками возвращались домой, и надо было постараться сделать так, чтоб свеча в твоей руке не погасла. Я не очень хорошо понимал, что значит двенадцать евангелий, тем более, что и одного-то Евангелия в нашем доме не было. Но разговор этот, в котором странным образом мне почудилось неясное сожаление, врезался в мою память, и долго мне еще представлялась высокая рыжеволосая девочка, которая идет по улице со свечой в руках, закрывая узкой ладонью от ветра ее колеблющееся пламя. Да будь она благословенна!
А между тем жизнь текла положенным чередом, росло, волновалось, кипело и теснило к гробу прадедов племя ветреных потомков, подрастали мы с сестрой, жили тесно, а дед оставался один на Филях в двухкомнатной квартире с изолированными комнатами, не кооперативной, но принадлежавшей московскому Западному порту, и было понятно, что его жилую площадь надо как-то удержать, но как? Прописать к нему внучку не позволяли законы, и единственное, что оставалось – совершить родственный обмен: прописать на Филях бабушку с моей сестрой, а в Беляеве – деда. Однако старик заупрямился: он не хотел съезжать из своей квартиры даже условно, не хотел быть прописанным на одной площади с коммунистом-зятем, и единственный способ сделать так, чтобы он оставался у себя по документам – лежал через загс. Деду нужно было жениться – и на этот раз действительно в последний раз – на бабушке. Он согласился легко – да и что ему было поставить очередной штамп в своем многострадальном паспорте? – а вот бабушка пришла в ужас. Идти снова с дедом под венец, пусть и гражданский, ничего не значащий, в свои семьдесят семь, снова становиться его женой, хотя бы и на бумаге – то было выше ее сил.
Однако иного выхода из этого какого-то юрийтрифоновского сюжета не было, и так закольцевалась бабушкина судьба. Под самый конец жизни она принесла свою последнюю жертву и ради детей своей дочери вторично вышла замуж за человека, который подарил ей счастье, муку, боль, отчаяние, который терзал ее, изводил и кроме которого как женщина она никого не знала. Что испытала она, когда ровно полвека спустя после ее первого похода в ЗАГС, ее вновь объявили новобрачной и она стояла рядом с тем же самым мужчиной, с кем при ином стечении обстоятельств могла бы отметить золотую свадьбу, Бог весть.
После этого бабушка прожила еще четыре года. Умирала она тяжело, в полном сознании, от неоперабельного рака, мучаясь невыносимыми болями в желудке. Незадолго до смерти ей исполнился восемьдесят один год. На прощальный день рожденья собрались те самые шестнадцать человек, кого она считала своей семьей и кем, мыслила, управляла всю жизнь словно челном. Однако теперь весло выпало из ее рук, и празднество вышло невеселое.
– Вот и на поминках своих побывала, – молвила хозяйка, когда гости разошлись, оглядывая опустевший стол с неприбранной посудой, и добавила: – Мне б до лета дожить. Еще до одного лета.
Но этого ей суждено не было. Через две недели она легла в Первую градскую больницу, а месяц спустя в Страстной Четверг умерла в больничной палате на руках у старшей невестки, которая до последнего дня за ней ухаживала. В Светлый Понедельник бабушку похоронили, и так получилось, что это был действительно последний раз, когда собралась вся большая семья – сразу после бабушкиной смерти она дала трещину, и годами хранимые и только ради нее удерживаемые обиды друг на друга выплеснулись наружу. Бабушкин идеал жить «суместно обместях», который она наперекор всему воплощала в жизнь, с нею же навсегда и ушел.
Дед пережил последнюю жену на два с половиной года. Он умер в восемьдесят семь у себя дома во сне, видимо, даже не поняв, что с ним случилось, и я верю в то, что бабушка своими страданиями облегчила его земную участь. Похоронили их рядом в родовой могиле Коняевых на Введенском кладбище.
Удивительная это могила! Окруженный со всех сторон красивыми мраморными и гранитными надгробьями и памятниками – армянскими, еврейскими, немецкими и даже испанскими – стоит по соседству со знаменитыми учеными, актерами, писателями и генералами простой четырехконечный грубый деревянный крест с выцветшей краской и табличкой, на которой с трудом можно разобрать стершиеся имена бабушкиных теток – Надежды и Еликониды. Чуть ниже, на том же кресте, прибита металлическая табличка «Мясоедова Мария Анемподистовна». Жестяная дощечка с именем деда вкопана в землю справа от креста. Могила обнесена решетчатой оградой, но калитки в ней нет и подхода к могиле нет тоже, точно этот последний приют навсегда заперт, и ничто не напоминает о том, что здесь лежит прямой потомок славного дворянского рода, внесенного в родословные книги нескольких губерний. Дядюшка мой, называющий могилу на советский манер «коммунальной», уверяет, что дедушка и бабушка ведут нескончаемые разговоры о том, как не повезло им с одним из внуков. Что ж, ему видней…
С той поры, как двое Мясоедовых на этом погосте упокоились, прошло много лет и каких лет! За эти годы мне довелось повстречать самых разных людей – очень известных и нет, необыкновенно умных, одаренных, талантливых, с поразительными биографиями и судьбами, на фоне которых жизнь моей бабушки может показаться не такой уж необычной. Мало ли кто и что испытал в русском двадцатом веке. Но чем дальше по времени уходит от меня эта женщина, тем более величественным предстает ее образ, тем сильнее я склоняюсь перед ним и ясней понимаю, как счастлив был оттого, что знал ее в самую прекрасную пору своей жизни и как ничтожно мало сумел от нее перенять.