Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Упорствующий в расколе 70-летний дворцовый крестьянин Полуехт Никитин был настоящим борцом за то, что теперь называют свободой совести. В 1747 году он выдержал две пытки, на которых получил 73 удара кнутом, но по-прежнему утверждал: "Будь-де воля Божия, а до души моей никому дела нет". Так он и умер с этими словами на устах. И до сих пор Русская православная церковь не признала этого греха смертоубийства тысяч невинных людей и, уж конечно, не покаялась.
Теперь о грехе доносительства. Ни в одной православной церкви Вы не найдете иконы святого Яна Непомука, чешского священника, отказавшегося открыть королю исповедь королевы, за что он был утоплен во Влтаве. Культа его и не могло быть в нашей церкви, потому что доносительство было нормой ее жизни 200 лет. 1 мая 1722 года Святейший синод опубликовал указ, согласно которому каждому священнику предписывалось нарушать одно из основополагающих христианских таинств — тайну исповеди в том случае, если в словах прихожанина священник усмотрит состав совершенного или задуманного государственного преступления. Синод уверял, что нарушение тайны исповеди "не есть грех, но полезное, хотящаго быть злодейства пресечение". Услышав из уст своего духовного сына нечто подозрительное, священник был обязан тайно донести "куда следует", а затем обличать преступника во время расследования в органах сыска. Доказать состав государственного преступления, опираясь только на слова, сказанные исповедующимся под епитрахилью, было весьма трудно, но и не доносить стало опасно: духовный сын мог проговориться в другом месте или на допросе объявить, что священник знал о его преступном замысле. А священника, уличенного в недонесении, ожидало лишение сана, имущества и жизни как "противника и такового злодея согласника, паче же государственных вредов прикрывателя".
Мало того, Синод требовал от попов приносить особую присягу о неразглашении: "Когда же к службе и пользе Его императорского величества какое тайное дело или какие б оное не было, которое приказано мне будет содержать, то содержать в совершенной тайне и никому не объявлять". Указ 1722 года, как и ему подобные, поставил каждого православного священника в тяжелейшее положение: доносы на духовных детей являлись нарушением устоев веры, а недонесение шло вразрез с волей земного владыки. Все с той же целью усиления полицейского начала в церкви Петр ввел закон об обязательности ежегодной исповеди и причащения прихожан, а также записи явки на исповедь в специальных книгах. И священники послушно исполняли волю светской власти, ибо сами боялись доносов. Не явившиеся к исповеди автоматически признавались раскольниками, и в этом случае мать-церковь Христова безжалостно выбрасывала их за пределы своего священного поля. А для верующего человека это было порой страшнее смерти. Да и часто бывало, что мирянин не шел на исповедь не потому, что он сомневался в реформах Никона, а потому, что боялся доноса священника: как истинно верующий, слышавший или сказавший что-то против действующей власти, он должен был сказать всю правду, как перед Богом! Вот и возникала дилемма, мучившая русского человека на протяжении 300 лет нашей истории: "И доносить мерзко, и не доносить страшно". Выбор ужасающий: или Родину продать, или бессмертную душу, или донести во славу отечества, или отринуть участь Иуды. И это нужно было решать срочно: закон устанавливал трехдневный срок для доноса, иначе сам погоришь "за недоносительство". В итоге церковь вместе с государством поощряла доносительство, которое с Петровской эпохи стало обычным, вовсе не осуждаемым явлением, к которому были три столетия причастны все служители церкви от высших иерархов до сельских батюшек. Во всем этом было какое-то мерзкое бесстыдство. При Петре появились так называемые "исповедальные допросы", когда изломанный на пытках узник перед смертью хотел исповедоваться и причаститься, как положено христианину. И к нему являлся заранее проинструктированный священник. При исповеди он умело задавал нужные следователю вопросы, а потом писал отчет об исповедальном допросе. А если нужных "исповедальных показаний" он не добивался, то безжалостно покидал умирающего, не удостоив его последнего причастия и отпущения грехов. Так было и после Петра с самозванкой "Таракановой", так было и позже. Как вспоминает один из декабристов, он страшно обрадовался, когда к нему в камеру вошел священник, а тот, увидев святой порыв узника, сказал ему пару ласковых слов, а потом задрал подрясник, достал тетрадку и карандаш и бодро спросил: "Ну, в чем будем каяться?" И эта зараза доносительства расползлась по всему обществу, отравила жизнь многих поколений. Поэтому-то откуда знать православным, в чем состоял подвиг святого Яна Непомука.
Работать с материалами политического сыска — тяжкий труд для историка. Уходишь из архива мрачным и удрученным, поскольку наблюдаешь массовость доносов: друзей на друзей, детей на родителей, жен на мужей, сослуживцев на товарищей по службе. По материалам доносов видишь, как доносчик прислушивался к тихому разговору соседей за столом, к беседе на крыльце, к озорной частушке, к ворчанью в нужнике, как холоп подслушивал в скважину двери, что помещик, лежа с женой в постели, костерит государя, и т. д. и т. п. Удивляешься, как годами не решавшая элементарных проблем власть проявляла необыкновенно быструю "отзывчивость" к изветам всех видов. С помощью законодательства, полицейской практики, усилий церкви петровское государство создало такие условия, при которых подданный не доносить (без риска потерять свободу и голову) попросту не мог. Поэтому "извещали" тысячи людей. От этого чтения легко потерять веру и в народ, и в человечество. Это истинное копание в окаменелом дерьме.
Зная о системе доносов в других странах, памятуя об инквизиции, видя ящики для доносов в музеях Испании и Италии, невольно задумываешься об истоках этого гнусного общественного порока и всегда приходишь к выводу, что это становится возможным только тогда, когда этого хочет власть. Поощряя доносительство морально и материально, она откровенно развращает общество. Для России донос был еще и государственным институтом, частью системы управления, как ни странно это звучит. При слабости самоуправления, неэффективности, вороватости местной власти донос позволял более эффективно осуществлять функцию контроля. Рассматривая, например, законодательство о службе, землевладении, торговле, замечаешь, что почти каждый издаваемый указ или наказ содержит норму материального поощрения доносительства в отношении нарушителей этого конкретного закона. Расчет строился на том, что помещик донесет на своего соседа, уклонявшегося от службы, в надежде получить часть его имения — это была плата за донос. Купец в соседней лавке донесет на соседа-купца, приторговывавшего контрабандой. Возможно, в тогдашней России иной, лучшей формы государственного контроля и не было, а управлять страной можно было только при помощи страха и доноса: вероятный нарушитель закона в принципе должен бояться доноса, а вероятный доносчик должен знать, что его поощрят за "правильный", или, как тогда говорили, "доведенный", то есть доказанный донос. Появившийся при Петре институт штатных доносчиков — фискалов стал законченным выражением этого принципа.
Важно сказать, что созданная Петром система насилия и доносов не встречала в народной толще сопротивления или хотя бы скрытого саботажа. Екатерина II, в глубоком патриотизме которой нельзя сомневаться, справедливо писала, что русский народ "неблагодарный, наполненный доносчиками". Действительно, материалы политического сыска раскрывают бездну общественного порока. Кажется, что греху Иуды предавались все без исключения, а случаи жертвенного, христианского поведения встречаются крайне редко, да и то относятся они, как правило, к старообрядцам. Начиная с петровского времени общественная атмосфера была пронизана стойкими миазмами доносительства. Страх стать жертвой доноса был так силен, что известны случаи самодоносов. Так, в 1762 году был арестован солдатский сын Никита Алексеев, который явился автором оригинального самоизвета. Он, как записано в протоколе, "на себя показывал, что будто бы он, будучи пьяным, в уме своем поносил блаженныя и вечной славы достойныя памяти государыню императрицу Елизавету Петровну". По-видимому, следствие оказалось в некотором затруднении и потребовало от Алексеева уточнений. Но он лишь прибавил, что кроме императрицы еще и Бога бранил: "Он в уме своем рассуждал, что для чего-де на него, Алексеева, Бог прогневался и всемилостивейшая государыня его не смилует, что-де он часто находится в наказаниях и притом же в уме своем Бога выбранил и всемилостивейшую государыню поносил, а какими словами — не упомнит". А именно последнее и интересовало следователей более всего — в его деле свидетелей, которые "помогли" бы вспомнить сказанные "непристойные слова", быть не могло. Однако за Алексеевым числились и другие грехи, поэтому разбираться в этом странном самооговоре в Тайной канцелярии не стали, а приговорили преступника к битью кнутом и ссылке на каторгу.