Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Троня привычно бросал окурки. Вокруг стояла весна в самой первой, нежнейшей зелени листвяжных иголок, салатовых стрел чемерицы по серой полёгшей траве, учёсанной течением. Синих и белых первоцветов, вешающих под светлую полночь мохнатые подзакрытые бошки. Воды, с каждым днём всё более прозрачной и проседающей в каменные берега. И лежали средь мха и льда ржавые карданы, электромоторы и догнивающие фуфайки, и Троня был одной плоти с этим раззором и, куря, сквернословил с особым смаком, словно ему доставляло особое удовольствие пытать Фёдора на староверскую твёрдость.
Нашли ещё две буровые и вернулись к заспанному Нефёду, который ворчал, что вода «падат» и что сталкивать «пароход» пришлось «два раз».
Фёдор отослал фотографии и списки знакомцу-дельцу, но то ли состояние «шпинделей» не устроило, то ли ещё что-то, но так ничем и не кончилась затея.
Федя хоть и удалялся от веры, но, как часто бывает у нехристиан, склад имел чуткий к мистике. К своим ощущениям прислушивался, любил рассказывать сны и относился к ним внимательно. И то ли добавился хмельной загул после неудачи с продажей буровой, тяжкое и беспричинное чувство вины, то ли дело и впрямь было неправедное, но стала во сне являться ржавая буровая, оживающая в грозной своей страхоте и скрежетно ломящаяся в погоню за ним, катящимся с сырой горы по ржавому в синий отлив ручейку.
Стала кошмарным видением, а он не мог понять отчего и, ругая дельца, жалел потраченных сил. Бывало, буровая догоняет, бьётся, как в неводе, сердце Фёдора, и от трепета и сон будто отпустит хватку, и Фёдор закричит в просвет: «Это же сон! Это не по правде!» И всплывая, освобождаясь, продолжает поражаться магии приснившегося: «Ну не может это всё быть «просто так», ведь что-то за этим же есть!» Больно подробно, убедительно, а главное, сильно всё построено. Понятно, кроме буровой, были и другие картины, которые Фёдор всю жизнь помнил. Ещё юному, приснилась весной в тайге в избушке девушка с длинным лицом и светлыми волосами. Была она в изумрудно-зелёной майке, какую он никогда не видел. Сильнейшее впечатление, осязаемое, материальное, оно многократно превосходило по силе воздействия виденное наяву. Проснулся заворожённый. И всю жизнь вспоминал. Гурьян говорил, что это бесишко искушает.
Но сны Фёдора привлекали, он оказывался в них умнее и тоньше, чем в жизни. Являлись какие-то подробности чьей-то речи, меткие соображения в областях, которых он не касался, и даже фамилии приходили, которых не слыхивал. Будто расписывал роли и писал диалоги кто-то более сведущий, чем он сам. Однажды приснилась фамилия Ачимчиров. Тогда ещё не убрали радио с длинных волн, и лесные мужики были при музыке и известьях. Так вот, спустя месяц после сна он услышал по радио: «Руслан Ачимчиров одержал победу в тяжёлом весе…»
Фёдор и рад был заработать хоть на чём, но верным оставались лишь рыбалка и охота. Участок его лежал к востоку от брата Гурьяна, ещё дальше от посёлка, но если Гурьян заезжал чуть не в августе, то Фёдор тянул до последнего, сидел в деревне, рыбачил омуля, а потом пробирался в тайгу на снегоходе – дождавшись, когда «подбелит тундры». Снега много и не требовалось, и едва подсыпало, трогался по профилям, таща груз.
Брат Гурьян пешком пробегал участок, подлаживал ловушки, проверял дальние избы на предмет медвежьей диверсии, а потом с удовольствием осеновал на базе, бороздя на лодке по красавице-речке, добывая рыбу и птицу, и в зиму уходил довольным и подготовленным. И даже вот что отмачивал: до снега пройдёт капкашки и взведёт их, чтоб потом только приваду осталось «повешать». Избушки, особенно речные, у Гурьяна были сделаны с особой любовью, основательно, аккуратно, чтоб самому приятно. И вокруг чистота – ни бумажки, ни банки.
Фёдор же приезжал по снегу и уезжал, понятно, по снегу. По воде заезжал наскоро дров подпилить до комара и особо не прибирался. Летом вокруг всё так и валялось – банки, которые собаки растаскивали, соболиные тушки. Могла и крыша подтечь. Вся надёжа у таких, как Фёдор, на снег да холод – снег присыплет, проложит, холод скуёт и всё наладит, заштукатурит, как клей могучий. Мудро знать такую спасительную силу зимы – никаких тебе дождиков, только крепость и строй. И зачем навес перед избушкой доской внахлёст крыть? Жердей накидал, а снег щели присыпал, залатал – и после хоть завали, на полу ни снежинки. Остальные братья, за что ни возьмутся, всё равно дотошно делают, а этот взвешивает затраты, на сорта делит. Что-то обязательно надо, а что-то так, малым дефектом можно пустить.
Этой осенью Фёдор заехал по обыкновению по первой пороше – главное было, из деревни выбраться по шевякам, комьям и гребням грязи, в тепло размешанной тракторами и бетонно проколевшей на морозе. По тайге же одолеть требовалось первые километров шестьдесят – дальше шёл подъём в плоскогорье, на лбу которого садились снеговые за́ряди, летящие с юго-запада, и снега было – хоть боком катись.
Поначалу сезонишко неплохо пошёл. Фёдор приехал в первую избушку вусмерть уханьканным. Лесин нападало по его дороге, пропиленной в ширину снегохода. Брат-то Гурьян свою паданку с осени пропилил. А Фёдор с грузом, с деревни, ещё не втянувшийся в таёжную лямку, упрел. То и дело слезал, бродил с пилой, раскидывал кряжики. А снега-то немного, и прошлогодние пеньки торчат и сильно брыкаются в снегоходную гусеницу. Пружина натяжная мощная стоит, и снегоход переворачивается, выбрасывая седока. И крути его вагой, отцепляй сани, отвязывай вьюк на багажнике – а тот широкий, перевешивает.
В общем, приехал в первую избушку. Дверь открыта, как и оставлял, чтоб изба не прела. По́ воду сходил в бочажину, раздолбил – вода жёлтая, как заварка. Собака Пестря рядом, у входа лижется. Печка щёлкает, из поддувала отсвет рыжий дрожит. Чайник бурлит. Фёдор напился до семи потов и лежит на нарах. Вдруг слышит, кто-то «шебарчит» под нарами, а потом и заворочал: будто через равные промежутки времени сипло выдыхают – такая одышка пунктирная.
Соболь залез в избушку и даже по́жил в ней какое-то время, видать, мышей много в ней. А выбежать не отважился – собака за дверью. Фёдор добыл соболя, обрадовался, увидел знак. В тайге кругом знаки видятся.
Соболёк оказался не совсем выходной, по́дпаль, мездра на хвосте синяя. (Мездра – это подкожная плёнка, а в обиходе – шкурная кожа с изнанки. У выходного зверька мездра пергаментно-белая.) И по рации бубнёж: соболь вроде пошёл, но невыходной. И обсуждение: «Останется – не останется». Выходной – значит сменивший мех на зимний, ценный.
У Фёдора на участке соболь не остался. С собакой Федя поохотился, кое-сколько добыл, но не густо, теперь надежда на ловушки. В ловушки соболь не идёт, корма полно: шиповник, рябина обливная, мыш задавной (хоть в фактуру заноси: «Мыш задавной, среднеупитанный»). «Погоде-е-е, – умудрённо-угрожающе говорил Фёдор обычные в таких случаях слова. – Снег оглубет, морозяки прижмут. Как миленький полезешь».
Но не лезет. Фёдор и так не любитель таёжного затвора, когда сам с собой на беседе, а тут и вовсе захандрил. Представлял поселковую жизнь, вмиг ставшую желанной. Но не к жене, к сыну прижаться – он этого не заслужил, а просто, в обстановку, когда не надо один на один с собой быть.