Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом она все-таки заснула.
В этой одной комнате некуда было деваться, некуда было смотреть – поэтому единственное, куда ты смотрел, был облупленный оконный переплет в потеках, ты смотрел сквозь него: на серые, выцветшие дома на другой стороне, на поезда метро, грязными бурыми гусеницами проползавшие внизу. И в кровь проникало убеждение, крепкое, как густо настоянный чай, – и то, что происходит с сестрой, и Соня, и эгоистичная, странная Вена – все не случайно. Прага и не должна была получиться – она другая. А Вена – это твое зеркало. Ты так боялся, так эгоистично увиливал в страхе смерти от своей жизни, что теперь учишься жить за двоих. Ты живешь разом и свою, и ее – сестрину – жизнь. И так оно надо. Чтобы расплатиться по счетам. Чтобы начать жить.
Словно что-то сдвинулось между нами, растворилось, исчезло – и Соня вдруг стала частью жизни. Все стало ею. Все.
И стричь ногти – сестра боялась даже близко подходить в этот момент, да и надо было собрать всю волю в кулак и загнать собственную дрожащую трусость глубоко-глубоко, чтобы она не позволила дрогнуть ножницам, когда берешь в ладонь, которая кажется внезапно огромной, нескладной и даже уродливой, ее ручку, а она помещается, вся помещается в ямке, где у тебя проходит линия жизни, и ее можно накрыть своей огромной ладонью так, что ее не будет видно, что она пропадет, ее можно, кажется, раздавить, раздробить нечаянно, и даже не заметить – каждый раз внутренне замирать, обводя ножницами полукружия молочного ногтя.
Лососина, лососина – бессмысленно, глупо говорить, целуя живот. А он теплый и атласный – и в этот момент она начинает смеяться: заливисто, будто кудахча, счастливо, только так смеются счастливо, а мы ведь все давно уже разучились так заливисто смеяться, как Соня-лососина.
Вдыхать молочный запах, она вся пахнет молоком – или это только кажется – от волос, от складок за ушами.
И разгадывать по крику, чего она хочет, и стараться понять, не вплелись ли в лепет первые слова.
Иногда казалось, что за беготней и работой, суетой и налаживанием быта неминуемо пропускаешь что-то важное, что незримо свершается в твое отсутствие – пока ты считаешь станции метро, проплывающие за окном, и смотришь, как чернильной ручкой кто-то выводит подпись на договоре. И то, что свершается, и казалось иногда настоящей жизнью, тем, что должно быть – во что бы то ни стало.
– Ну, залог я вам не верну – это же ясно, да? – сказала госпожа Мюллер, постучав желтоватым когтем по старой газовой плите. – Вот тут ржавчина. А тут – щербинка. Вы ж попортили мое имущество.
Мы онемели. Мысль о том, что она вот так просто сможет нас обмануть, не приходила в голову, – что может вот так просто прикарманить оставленные в залог несколько тысяч. Этими деньгами можно было бы полгода платить за новую квартиру – которую мы с таким трудом нашли. Три комнаты, приличная улица, новые полы, чистые стены и теплые спальни. Наконец-то. Но главное, конечно, из-за Сони – чтобы у нее была своя комната и чтобы было что показать работникам опеки, когда они придут решать, с кем оставить ребенка: с матерью или с отцом.
Сначала, узнав, что мы выезжаем, госпожа Мюллер долго пересчитывала чашки и вилки – по описи – обнюхивала каждую тарелку, искала трещинки и сколы. Но трещинок не было. Она обсмотрела все стены, нагибалась и заглядывала под постели – вдруг мы что-то сделали такое, за что можно удержать залог.
Но ничего не находилось. Тогда она и подошла к плите. Старой, полуржавой плите – которую мы отмывали два дня, после того как въехали.
– Так она же и была такая! – попробовала убедить ее – в чем? – я.
– Нет, – отрезала она. – Нигде это не зафиксировано. А значит, ее попортили вы.
В перерывах между встречами с клиентами, контрактами, обсуждением дизайна рекламных объявлений, после долгих сидений за кофе у продавца дорогих шуб с лисьей фамилией (сморщенное личико похоже на грецкий орех, олигарх по-старовенски, бывший беженец из Восточного блока, добившийся всего, – он с гордостью показывал свою автобиографию, изданную на шикарной, шелковой под пальцами бумаге, и отпивал кофе маленькими глоточками из тонкой фарфоровой чашки коллекции Версаче) – я перечитывала наш договор субаренды.
По нему мы получались совершенно бесправными.
Договор был написан госпожой Мюллер от руки – прыгающими, дрожащими буквами. Поэтому я только в третий вечер заметила, что договор-то не на нее. Что основным квартиросъемщиком был ее сын.
Я обложилась книгами по праву – мне казалось, я иду по следу, и от этого было не заснуть.
Вырисовывалась маленькая – но замысловатая – схема ухода от налогов с помощью семейных связей. Интересно, сколько у нее таких схем? Ведь действительно, если платить все налоги со сдачи всех квартир, на торшеры в югендстиле средств не хватит.
– Госпожа Мюллер, – никогда еще я никого не шантажировала и теперь была сама себе противна. И сухое лицо с жесткими губами, и надменный взгляд мне тоже противны, потому что это из-за нее мне приходится нападать, превращаться в шантажистку, угрожать. – Госпожа Мюллер, боюсь, если мы не получим наш залог – вы же ведь хорошо знаете, что причин удерживать его нет, – мне придется прогуляться до районного отделения налогового ведомства с договором. И выпиской из реестра о прописке – прописке вашего сына.
Она сначала посерела, потом пожелтела, потом покраснела. Глаза заметались, закосили и помутнели. Она перестала быть надменной. Она менялась словно слепленная из пластилина – словно игрушка-трансформер, из владычицы превращаясь в червя.
– Вам все отдаст сын, – такой я ее еще не видела. Впервые ее кто-то вывел из равновесия, выкинул из роли барыни.
Сына зовут красивым французским именем Патрик – с ударением на последний слог, – он кажется совершенно нормальным, но я знаю, что это просто кажется. Сколько ему лет – сорок, сорок пять? Высокий лоб, копна волос, элегантный шарф – он словно только что из кафе в Сен-Жермен. Вы же понимаете, у нас не было другого выхода – говорю я ему. Он только молча кивает – словно говоря «ну мы попробовали, не получилось. Бывает – в следующий раз обязательно получится», – и подписывает все, что я хочу.
На улице рядом с его домом на другом конце Вены – улица тоже рядится под французский бульвар – платаны пятнистыми стволами ловят солнечных зайцев и шелестят жесткими, будто стрекоза потеряла крыло, листьями. Вдруг до боли хочется просто почувствовать себя туристом – обычным, которому наплевать на то, что там, за фасадами, который может радоваться жизни, просто фантазируя себе страну за ними. И я захожу в маленькую булочную, где можно выпить кофе, стоя за столиком на ножке, рассматривая притворившуюся Парижем венскую улицу.
Завтра Рома будет кряхтеть и ругаться, снося чемоданы по широким лестницам, чтобы погрузить их в машину, – мы так мало жили тут, у нас совсем нет мебели, если не считать детскую Сонину кроватку из Зальцбурга, но оказалось, мы обросли таким количеством вещей, что ими два раза можно забить его микроавтобус.