Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Для оконных валиков.
— Для чего? — переспросила Труди.
— В пошивочной мастерской, — объяснила Беа Цакель, — герр Ройш шьет нам валики на окна. Волосы хорошо защищают от сквозняка.
Фельдшерица, намыливая руки, заметила:
— Я боюсь, что скучно будет, когда умрешь.
— Так оно и есть, — выдавила из себя Беа Цакель непривычно высоким голосом.
Она вырвала две чистые страницы из журнала регистрации больных, чтобы прикрыть ящичек. Беа Цакель с этим ящичком под мышкой выглядела так, будто вышла из магазина в русской деревне, купив какой-то скоропортящийся товар. Одежды она не дождалась — исчезла вместе со своим ящичком, прежде чем с раздеванием покончили. И Кобелиан направился к машине. Понадобилось время, чтобы раздеть мертвую догола, — Труди не хотелось разрезать еще вполне пригодную фуфайку. Пока возились с умершей, у той из кармана выпала на пол, рядом с ведром, брошь в виде кошки. Труди Пеликан нагнулась за брошью и на одной нз блестящих консервных банок, сваленных в ведро, прочла по буквам: CORNED BEEF.[36]И не поверила своим глазам. Пока Труди складывала по слогам слова, фельдшерица успела поднять брошь. Все это время за стеной работал мотор, и грузовик не уезжал. Фельдшерица вышла с брошью в руках и вернулась без нее.
— Кобелиан сидит за рулем, твердит, не переставая, «О господи» и рыдает, — сообщила она.
Скука — это терпение страха. У нее нет охоты перегибать палку. Лишь иногда — но для нее это очень важно — скука желает знать, как обстоит дело со мной.
Я мог бы съесть со щепоткой сахара или соли кусочек сбереженного хлеба из наволочки. Мог бы на спинке стула, возле печки, подсушить свои мокрые портянки. Деревянный столик отбрасывает удлинившуюся тень, солнце пододвинулось к вечеру. На весну, то есть на следующую весну, я добуду себе два куска резины: может, от транспортерной ленты с завода, а может, от покрышки из гаража. И отнесу их к сапожнику.
Первой в лагере — еще прошлым летом — надела балетки Беа Цакель. Я пришел к ней в каптерку за новыми деревянными ботинками. Когда я рылся в куче обуви, Беа Цакель сказала:
— У меня только очень большие или слишком маленькие — «наперстки» или «корабли», — а средние все разобрали.
Я перемерил много пар, чтобы подольше побыть там. Сначала решил взять маленькие, потом спросил, когда будут средние. Но остановился все же на больших.
— Надень их сразу, а старые оставь здесь, — сказала Беа Цакель.
И тут же:
— Погляди, что на мне: балетки.
— Откуда? — спросил я.
— Сапожник пошил. Смотри, они гнутся, и ты будто идешь босиком.
— Сколько же они стоят?
— Это ты спроси у Тура.
Два куска резины Кобелиан даст мне, пожалуй, даром. Они должны быть не меньшей величины, чем две лопатные лопасти. Вот для сапожника деньги понадобятся. Буду продавать уголь, пока еще холодно. А на следующее лето моя скука, надеюсь, сбросит портянки и обуется в балетки. И побежит, будто босиком.
В начале ноября Тур Прикулич вызвал меня к себе в контору.
Я получил письмо из дому.
От радости у меня дергалось нёбо, я не мог закрыть рот. Тур открыл одну дверцу шкафа и рылся в какой-то коробке. На второй, закрытой, дверце был наклеен портрет Сталина: высокие серые скулы, как два террикона, внушительный нос — стальной мост — и усы-ласточка. Возле стола гудела угольная печка, на ней булькала открытая кастрюлька с чаем. Возле печки стояло ведро с антрацитом. Тур сказал:
— Подбрось немного угля, пока я буду искать твое письмо.
Я нашел в ведре три подходящих куска, пламя рвануло, будто белый заяц прыгнул через желтого. Потом желтый прыгнул через белого, зайцы разорвали друг друга в клочья и завыли с присвистом в два голоса: хазовой. Огонь выдыхал мне в лицо жар вместе со страхом ожидания. Я прикрыл дверцу печки, а Тур прикрыл шкаф. Он протянул мне почтовую открытку из Красного Креста.
К открытке белыми нитками пришили фотографию, аккуратно обстрочив ее на швейной машинке. На фотографии — ребенок. Тур смотрел мне в лицо, я смотрел на открытку, на мое лицо смотрел этот пришитый ребенок, а в лицо всем нам смотрел Сталин с дверки шкафа.
Под фотографией значилось:
Роберт, род. 17 апреля 1947 г.
Я узнал почерк матери. На сфотографированном ребенке был вязаный чепчик, под подбородком — лента. Я перечитал еще раз: «Роберт, род. 17 апреля 1947 г.». Ничего больше написано не было. Надпись задела меня практичностью моей матери, ради экономии места заменившей «родился» на сокращенное РОД. Я ощущал биение пульса в открытке, а не в руке, которая ее держала. Тур положил передо мной список полученных писем и карандаш, мне нужно было найти свое имя и расписаться. Он подошел к печке и, протянув к ней руки, прислушивался к бульканью воды и к протяжному посвистыванию печных зайцев. У меня перед глазами сначала расплылись графы, потом буквы. Колени подогнулись, я уронил руки на стол, спрятал в них лицо и зарыдал.
— Налить чаю? — спросил Тур. — Или, может, шнапсу? Я думал, ты обрадуешься.
— Да-да, я радуюсь, что у нас дома еще стоит старая швейная машинка.
Я выпил с Туром Прикуличем стаканчик шнапса, потом еще один. Для «мешков с костями» это слишком много. Шнапс обжигал желудок, а слезы — лицо. Целую вечность я не плакал, свою тоску по дому я приучил к сухим глазам. Удалось даже сделать ее ничейной. Тур сунул мне в руку карандаш и указал нужную графу. Я вывел дрожащими буквами: Леопольд.
— Нужно твое полное имя, — сказал Тур.
— Ты его сам допиши, я не могу.
С пришитым ребенком в кармане фуфайки я вышел за дверь, на снег. Заглянув снаружи в конторское окно, я увидел валик, защищающий от сквозняков, — о нем мне рассказывала Труди Пеликан. Он был аккуратно сшит и туго набит. Волос одной Корины Марку не хватило бы, туда, наверное, затолкали и волосы других. С лампочек стекали вниз белые конусы, сторожевая вышка за моей спиной болталась в воздухе. По всему заснеженному двору Ломмер по прозвищу Цитра рассыпал белые фасолины. Снег вместе с лагерной стеной куда-то сползал. Но на лагерном проспекте, по которому я шел, он доходил мне до шеи. Ветер косил острой косой. Ног уже не было, я пробивал себе путь щеками, а вскоре мог остаться и без них. И тогда у меня останется только пришитый ребенок, мой эрзац-брат. Родители завели себе ребенка, а меня сбросили со счетов. Моя мать как «родился» сократила до РОД., так и «умер» сократит до УМ. Она, собственно, уже это сделала. И не стыдно ей, с ее аккуратной белониточной оторочкой, что под строкой там, на открытке, можно прочесть:
А по мне, умирай, где ты есть, дома будет больше места.