Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мокрая зима, обледенелый грязноватый снег на обочинах, горами взваленный на скамейки, косыми шапками торчащий на старых гипсовых урнах.
Навстречу идет старушка, у нее три собачки на поводках. Очень маленькие, как йоркширские терьеры. Но какие-то беспородные. Крошечные дворняжки.
Меня обгоняет какая-то женщина. Собачки начинают на нее тявкать. Она вскрикивает, отмахивается от них. У нее из сумки выпадает деревянная лопатка. Специальная лопатка для тефлоновой сковородки. Новенькая, с красным ценником, который прилеплен к ручке.
Собачки тут же вцепляются в эту лопатку и начинают ее грызть. И в несколько секунд изгрызают ее всю. Как гусеницы зеленый лист в научно-популярном фильме про насекомых. Вжик-вжик-вжик – и от лопатки остается только красный ценник. Одна собачка пробует ценник и выплевывает его.
Женщина сдержанно укоряет старушку:
– Почему ваши собаки без намордников?
Старушка начинает смеяться:
– Намордники? На этих волкодавов? – у нее сильный молодой смех.
Они продолжают ругаться.
Я их обгоняю.
Слышу шаги рядом справа. Поворачиваюсь. Женщина в коротком кожаном пальто. Это известный критик Наталья Иванова.
– Вот, Наташа, – говорю я ей. – Как ты была права. Какой великий писатель Трифонов. Вот я его недавно перечитал. Ты знаешь, он велик не только вопросами бытия, личности, истории, всеми этими глубокими пластами и всё такое. Да, да, всё это есть. Но мне Трифонов дорог бесконечными крупинками реальной жизни. Вот, например, как эти собачки. Чисто трифоновская деталь. Мне кажется, я это у него читал. Точно, читал!
– Где это ты это читал? – слышу голос слева.
Поворачиваюсь. Высокая крупная женщина в длинной каракулевой шубе. Это дочь Трифонова, Оля.
– Читал, – говорю я. – Читал, читал!
– Где? Нет у Трифонова никаких собачек!
– Везде! Есть собачки! В каждой повести есть! Пойдем, я тебе покажу.
– И в «Доме на набережной»? – возмущена Оля. – И в «Другой жизни»?
– Конечно, – говорю я. – Наташа, – оборачиваюсь я к Ивановой, – что молчишь, ты же лучший специалист по Трифонову! Есть ведь у него собачки?
– Ну, – задумчиво говорит она, – смотря что понимать под собачками…
Телефонный звонок.
Хозяин снимает трубку.
– Мистер Уильям Фолкнер? Это Стив Эрли. С вами хочет поговорить президент Рузвельт.
И через несколько секунд голос, знакомый по радиообращениям к нации:
– Добрый день. Рузвельт на проводе. Мистер Фолкнер, что вы можете сказать о вашем коллеге, о мистере Эрнесте Хемингуэе?
– Добрый день, мистер президент. Я бы не назвал его своим коллегой. Мы с ним пишем совершенно по-разному. Мне ближе стиль Шервуда Андерсона и отчасти Льва Толстого, а мистер Хемингуэй… он слишком увлекается подтекстом.
– Хорошо, хорошо. Ваше мнение о писателе Хемингуэе?
– А, простите, мистер президент…
– Видите ли, мистер Фолкнер, у ФБР накопилось слишком много материала на мистера Хемингуэя. Некоторые серьезные люди считают, что его пора остановить. Что он сейчас делает в Испании? Зачем он туда поехал? На чьей он стороне? Может быть, он связался с коммунистами?
– Не знаю, мистер президент. Мистер Хемингуэй – человек увлекающийся.
– Скажите, а он действительно большой писатель? Мастер?
– Он талантливый человек. Он рано освоил свой метод и крепко за него держится. Но я уверен, что в будущем он сможет писать лучше, гораздо лучше.
– Благодарю вас, мистер Фолкнер. Всего доброго.
– Мистер Рузвельт! Я бы хотел с вами встретиться, поговорить…
– Бог мой, о чем?
– О Севере и Юге.
Короткие гудки.
«Какая чушь! – воскликнет любой, прочитав эти строки. – Такого не могло быть, потому что не могло быть никогда!»
И действительно – как можно обсуждать эту чушь по существу, когда ясно, что это – полная чепуха. Глава государства звонит писателю и советуется с ним, как поступить с другим писателем, на которого «накопился материал». А первый писатель слегка юлит, стараясь оставаться в рамках приличий… Бред.
Но когда Сталин звонит Пастернаку по поводу Мандельштама, и мы имеем 12 (двенадцать!) версий этого разговора и целую кучу статей по этому вопросу, и обсуждаем каждое слово, каждую интонацию, каждый скрытый мотив и подводный камень… – никто не скажет: «Позвольте, друзья, что за чушь! Глава государства звонит писателю и советуется с ним, как поступить с другим писателем? Какой бред!»
А вот и не бред.
То есть у них – бред. А у нас – реальность.
Разные цивилизации, я же сказал.
Но почему, почему, почему Пастернак отказался от Нобелевской премии?
На дворе 1958 год. Времена сравнительно вегетарианские. Сталинский террор официально проклят с высоких трибун. Никто его бы не арестовал, не пытал, не ссылал. В самый разгар травли его не выселили с дачи, хотя дача была арендованная, от Литфонда. То есть по сути государственная.
И ведь шестьдесят восемь лет. Как говорится, дедушка пожил… Отчего бы напоследок не побыть храбрым?
Сначала он был храбрым. От него требовали демонстративного отказа от премии, он в ответ написал смелое письмо.
Конечно, никто бы его не тронул. И не выгнал бы из СССР. Выгнать – себе дороже. Это были мелкие советские пугалки.
Говорят, Ивинская виновата, его любовница. Ее уволили с работы. И она к нему бросилась. Мол, из-за этого она осталась без куска хлеба.
Как-то даже смешно.
Нет бы ему сказать что-то вроде: «Не бойся, Оля, я тебе не дам пропасть». А он поехал в Москву, поговорил с ней по телефону, потом пошел на телеграф, отправил телеграмму в Швецию с отказом. И другую телеграмму в ЦК: «Верните Ивинской работу, я отказался от премии».
Сон. Бред. Что у них за разговор был по телефону? Неужели нытье женщины, испугавшейся за свою зарплату, заставило его переломить себя, русскую литературу, судьбу всего общества?
А может, она ему передала какие-то ужасные угрозы?
Может, странная фраза «верните Ивинской работу» означала некий пароль? Что-то вроде понял-согласен? На что согласен? Обмен уж больно неравноценный. Нобелевская премия и мировая слава в обмен на скромную редакторскую зарплату для любовницы? Понятнее было бы: от Нобелевки отказываюсь в обмен на Ленинку. Или хотя бы в обмен на спокойную достойную жизнь.