Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Стол?
– Дер тыш…
– Правильно. Окно?
– Фенстер вроде.
– Не вроде, а точно. Часы?
Заминка. Я не могу вспомнить, как называются эти чертовы часы по-немецки. И вдруг слышу из-под стола шепот:
– Ди ура.
Не успеваю ответить, учительница вытаскивает сына за руку:
– Я тебе покажу «диура», я тебе покажу…
Но показать не успевает, парень со смехом вырывается из рук и убегает из класса. Мы его так и прозвали «диура» и были крайне удивлены, узнав настоящее имя Юра, настолько близкое по звучанию.
Читал я свободно, и учительница признавала, что язык-то я знаю, но вот произношение… Она замолкала, а я мысленно продолжал: «А произношение матерное».
Домашние задания, пусть с неохотой, но делал всегда. По мнению матери, слишком быстро. А жизнь какая? Я еще и полчаса не просижу, как уже кто-то из корешей является, чтобы увлечь на улицу. Чего увлекать, и сам с удовольствием… В результате домашние задания, пусть и выполненные, часто содержали много ошибок и всевозможных описок. Как следствие – оставление после уроков для выполнения заданного под контролем. И это еще куда ни шло. Хуже, когда отбиралась сумка. И не потому, что дома следовал крупный разговор. Хуже в том смысле, что мать в школу за сумкой идти отказывалась и никогда не ходила.
– Что мне, делать нечего, как краснеть за тебя, – аргументировала она свой отказ.
Но сумку выручать как-то надо. И приходилось выкручиваться, сочиняя самые нелепые причины и доводы. Помогало. Скорей всего, учителя осознавали мое вранье, но вместе с тем понимали, что матери нет и не будет, а учебники в сумке, которая в учительской – повод не учить уроки.
Еще один перерыв в учебном процессе был вызван приступом аппендицита, с которым меня положили в больницу имени Семашко. Это, в самом деле, еще дореволюционная больница, с высокими потолками, широкими коридорами и вместительными палатами и, между прочим, к советскому наркому Семашко никакого отношения не имеющая. В палате, где я лежал, было не менее десяти коек, уставленных по стенам в два ряда. Прооперировали сразу после поступления, отвезли на каталке в палату и уложили в кровать. Пролежал я что-то около трех недель, таковы были нормативы.
Режим в больнице, возглавлявшейся тем самым Несытовым, строгий, можно сказать, суровый. В тихий час нельзя не то что гулять, как ныне принято, но даже выйти из палаты, более того, дежурная сестра проверяла, чтобы все находились в кроватях и под одеялом. И чтоб полная тишина! Как-то приперло меня по малой нужде. Я рванул в коридор, а там санитарка драит полы.
– А ну, назад, – строго скомандовала она, подняв швабру с намотанной тряпкой.
– Так ведь в туалет хочется…
– Как хочется, так и расхочется. Нельзя в тихий час – значит, нельзя!
Пришлось вернуться в палату и терпеть до четырех часов, когда заканчивался тихий час. Однако самым большим испытанием тут стал вечерний треп. Кругом мужики. И вот как только проходила с проверкой дежурная сестра, начиналось. Анекдот за анекдотом. И все смешные.
– Слышь, мужик спрашивает, сколько стоит закодироваться от алкоголизма? – 50 рублей. – Тогда лучше пропить.
В палате дружный хохот, прерываемый очередным рассказчиком: «Больной спрашивает: Доктор, после операции смогу играть на саксофоне? – Конечно. – Надо же, а до операции не мог».
Смеются все, и я тоже, но мне нельзя, боль такая, будто швы расходятся… Хохот, превратившийся в грохот, прерывается ворвавшейся в палату медсестрой:
– А ну, немедленно спать, или выпишем завтра всех к чертовой матери.
Мужики умолкают. Угроза серьезная, выписка за нарушение режима означает неоплаченный больничный, а здесь, в хирургической палате, некоторые лежат уже не по одному месяцу. Не знаю, может, та смехотерапия помогла, может, руки хирурга Соснина, но выписался совершенно здоровым. А шов еще долго тянуло.
Нежданные каникулы
В той школе застигла смерть «отца народов». С начала болезни Иосифа Виссарионовича нам на линейке, следовавшей за физкультурной разминкой, зачитывали сообщения ТАСС о состоянии его здоровья. Если честно, то они мало нас трогали. Во-первых, мы мало что понимали, а точнее, совсем не понимали значения мудреной медицинской терминологии. Во-вторых, для нас, детей, он все же являлся чем-то абстрактным вроде бога. Мы чтили его с младых лет так же, как «дедушку Ленина», но все же знали только по картинам, фильмам, скульптурам, то есть как личность не реальную, не живую, а посему и не близкую, чтобы переживать. Для нас и Москва-то была недосягаемой, а что касается Кремля, то это вообще что-то запредельное. Оттого на линейках в те печальные дни не особо печалились. Слушали, занимаясь своими делами: кто перышками обменивался, кто просто шушукался, а кто и девчонок пощипывал. Те в ответ повизгивали, а учителя от подобного святотатства сатанели.
И все же последовавшее пятого марта известие о смерти Сталина повергло всех в шок, разумеется, не без влияния взрослых. Они плакали, не скрывая слез и не стыдясь их. На линейке директор школы, мужик, вроде бы Герой Советского Союза, рыдал навзрыд так, что ушел до её окончания. Плакали учителя, технички. Не помню, чтобы плакали мы, но не веселились точно.
В школе организовали траурную вахту. В коридоре второго этажа поставили на покрытый красной материей стол большой портрет Сталина, перетянутый в правом нижнем углу широкой черной траурной лентой. Спереди вдоль портрета – горшки с цветами.
Караул менялся каждые десять минут, и ставили в него только хорошистов и отличников. Нас предупредили, что должны стоять по стойке смирно, вытянув руки по швам и желательно не сморкаясь, не чихая и, по возможности, не мигая, так, как это делают постовые у мавзолея В.И.Ленина. По очереди несли вахту и учителя. Они не стояли в карауле, а обеспечивали его бесперебойность. Во время урока либо во время перемены заходил учитель с траурной лентой на руке и называл фамилии тех, кому предстояло проследовать к портрету. Мой черед пришелся на время урока, чему я был рад. Я уже насмотрелся, как мучили тех, кому «посчастливилось» стоять в перемену. Их смешили, щипали и даже будто ненароком на бегу толкали. А ведь наказ стоять, как у мавзолея, был строгим, и мы понимали, что столь же строгим будет наказание.
Всю свою вахту я пялился в окно, выходившее во двор. Там подтаял снег