Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мимо дома с топотом пронесся еще кто-то, растаял в темноте.
Прошло несколько томительных, каких-то громоздких по своим размерам минут, — Калмыков шкурой своей, хребтом ощущал, что рядом находятся люди и людей этих надо опасаться, поэтому ои ждал и был удивлен, когда до него донесся хриплый, севший от табака голос:
— Иван Павлович! А, Иван Павлович!
— Кто это?
— Это я… Пупок.
— Кто-то?
— Василь Голопупов. Пупком меня кличут, вы знаете. Ваш ординарец Гриня Куренев — мой корефан. Дружим мы давно.
— Это ты стрелял, Пупок?
— Да вы что, Иван Павлович! Я спасать вас пришел.
— Ты один?
— Пока один. Сейчас еще мужики прибегут — на помощь… Не то ведь мы подумали — на вас целая банда напала. А тут — никого.
— Никого?
— Никого.
Калмыков закряхтел, оперся локтями о стол и, скособочась всем телом, поднялся. Потряс головой, вышибая из ушей противный слабящий звон.
В доме было холодно; стаканы с остывшим чаем покрылись мелким инеем. Через некоторое время иней сделался твердым, прилип к стеклу, стакан даже начал звенеть.
Тепло, которое появилось в этом доме вместе с Аней, исчезло. Калмыков ощутил внутри досаду — он не должен был так поступать с Аней, но в следующее мгновение в нем возникло что-то протестующее, недоброе: а почему, собственно, не должен?
Ни телогрейки, ни старого пальто Калмыков в доме не нашел. Собственной шинелью, украшенной новенькими блестящими погонами, затыкать эту дыру было жалко, удалось отыскать лишь детское одеяльце, невесть как попавшее к тетке Наталье, им Калмыков и воспользовался.
Потом, не выпуская из рук нагана, открыл дверь Пупку. Следом за Пупком вошли еще двое мужиков.
— Холодно у вас, Иван Павлович. — Пупок поежился. — И темно.
Мог бы этого и не говорить. Калмыков кинул в печку несколько поленьев, затем слил в лампу остатки керосина и зажег фитиль. По хате разлился неровный свет.
Пупок прошел к окну, пальцами ощупал края пролома и, поцокав удрученно губами, произнес многозначительно, будто философ, открывший формулу жизни:
— Мда-а-а…
— Кто это был, не засекли? — отрывисто и хрипло, еще не успев прийти в себя, спросил Калмыков.
— Нет, — Пупок мотнул головой, — но кое-какие наблюдения на этот счет имеются.
— Кто? — коротко и жестко повторил вопрос Калмыков.
— Ну-у-у, — Пупок вновь ощупал пальцами края пролома в окне, оглянулся на мужиков, пришедших с ним, стараясь определить, выдадут они его или нет, ни к чему конкретному не пришел и произнес нехотя: — Это люди вахмистра Шевченко.
Калмыков поиграл желваками. В конце концов, он сам дал маху. Одному оставаться ему нельзя — это засекают мгновенно. Результат же может быть самым непредсказуемым.
— Ладно. Раз Гаврила объявил мне войну, то и я ее объявляю. В долгу не останусь, — Калмыков снова мрачно поиграл желваками.
Через несколько минут мужики ушли, раскочегарившаяся печка немного согрела дом. Калмыков запер дверь на засов, снизу засов подпер ломом и лег спать.
В голову пришла мысль об Ане. Что же он с нею сделал? Недовольно подергав головой, Калмыков натянул на себя шинель, укрылся ею по самую макушку. Вспоминать об Ане было неприятно. И чего, спрашивается, дура, заупрямилась? Ведь все равно ей одна дорога начертана — ложиться под мужика, других дорог нет… Но она этого не понимает.
От шинели пахло сыромятной кожей, сбруей, гарью, порохом и п том. Запах пота был сильнее всего.
Утром он пойдет к Ане и расставит все точки над «i». Над всеми «i». Слов на ветер Калмыков не привык бросать, раз обещал пойти с Аней под венец — значит пойдет, не будет вести себя, как колбаса в проруби, что и утонуть боится, и примерзнуть к краю льда — всегда спасается, словом. Калмыков не такой. Он не имеет права быть таким.
***
Рассвет был жидким, болезненным, удушливая морозная темнота долго не могла рассеяться, но потом, не выдержав, посерела, расползлась на несколько рваных неровных полос, будто гнилая ткань, полосы зашевелились, задвигались в воздухе, заполнили собой пространство, темнота разредилась еще больше.
От снега поднимался легкий прозрачный пар. Там, где он сгущался, — были видны кудрявые клубы.
Калмыков откинул в сторону лом, которым была подперта дверь изнутри, выбил из пазов засов и выглянул наружу.
Двор был затоптан — следов виднелось много, но понять, сколько человек приходили убивать атамана, было невозможно: Пупок со своими «мюридами» тоже здорово наследил… Калмыков, держа наган наготове, исследовал следы, потом заглянул за сарай.
В одном месте он увидел кровь. Немного крови — пуля зацепила человека по касательной, не ранила, а только обожгла. Ну что ж — хоть это. Пусть Шевченко знает: Калмыков никогда без боя не сдается, обязательно будет отбиваться.
На дверь он навесил замок, хотя хлипкий плоский кусок железа был слабой защитой от воров, и вышел на улицу.
Миновал несколько домов, свернул в проулок, спугнул двух собравшихся подраться котов и очутился перед домом тетки Натальи (у нее было два дома, один она сдавала внайм, во втором жила сама). Аня обычно останавливалась здесь.
Подергал небольшую дверь, врезанную в изгородь. Дверь оказалась незаперта. Подумал о том, что надо сегодня же проверить, как обстоит дело с Евгением Помазковым, — сделать это не откладывая, — и осторожно вошел во двор. Дверь на всякий случай оставил открытой — вдруг на него сейчас из ружейного горла сыпаиет свинец, но было тихо, и атаман, втянув голову в плечи, огляделся. Двор как двор, ничего приметного, справа вдоль забора тянулась жидкая, отощавшая за время холодов поленница дров, в двух местах дрова были небрежно рассыпаны, и в Калмыкове неожиданно возникла жалость: дом без мужских рук выглядит каким-то сиротским, неприкаянным, все огрехи и неисправности вылезают на поверхность…
За всяким хозяйством пригляд нужен, без мужчины тут никак не обойтись. Калмыков, будто контуженный, дернул головой — внутри возникло что-то неприятное, чужое, вызвавшее в атамане неудобство, словно он натянул на ноги чужие башмаки, очень узкие, тесные, — недовольно поморщился.
Неприятное ощущение не проходило.
Он осторожно, стараясь не хрустеть снегом, прошел под окнами дома, — показалось, что на невидимой стороне избы кто-то находится, — заглянул за угол — никого. Вот ведь как — после ночной перестрелки ему всюду стали мерещиться враждебные тени, хотя с чего бы им мерещиться — трусом он никогда не был; ни перестрелок, ни шашки, ни нагана не боялся; пулю, если понадобится, готов был схватить руками, — и все-таки ощущение опасности не исчезало.
Несколько минут он стоял молча, не шевелясь, —