Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рубенс писал. Но его мысли блуждали далеко-далеко от Антверпена, он еще и еще раз переживал многократные неудачи своих миссий в Париже. Этот Ришелье, дьявол в одеянии кардинала. Перед ним мог побледнеть сам Макиавелли, знавший, как никто, все тайные пружины власти… Вдруг камеристка вздохнула и поднесла кружевной платок к губам, скрывая завок. Художник вздрогнул. Он на миг потерял внутренний контакт с моделью, и женщина мгновенно почувствовала это. Как изменилась она с того дня, когда он сделал свой первый рисунок! Широко поставленные глаза глядели на Рубенса прямо, словно испытывая художника, без всякого стеснения. Взор юной придворной будто пытался постигнуть, раскрыть саму душу мастера – настолько зрел и многоопытен был этот прозрачный взгляд. Лицо стало непроницаемо. Странный, еле заметный румянец блуждал по скулам. Куда-то убежала улыбка, ранее отраженная на рисунке. Да, облик этого юного создания очень изменился. Перед ним была новая натура. Будто другая женщина. Она повзрослела за эти короткие недели на годы. А может быть, он нашел в ней новые черты характера или захотел увидеть в камеристке мудрость прозрения, которую сам сразу не разглядел? Куда девались девичья расплывчатость, мягкость, незащищенность, куда пропали робкая раздвоенность и смущенность от общения с ним? Да, она успела узнать многое о нем, о Рубенсе, и он чувствует это. Живописец отходит от мольберта и долго-долго глядит на модель и холст.
Ах, как раним этот великий мастер, думала камеристка. Ведь он, конечно, знает, что весь двор твердит: Рубенс – плебей, выскочка. Но ведь она-то чует не хуже других, чего стоят надутые индюки, кичащиеся своими родословными, напыщенные гранды, для которых геральдика куда значимей живой души человека. Да они не стоят ногтя этого доброго и немного грустного большого мужчины. Почему он невесел?..
…Луч солнца раздвинул штору, скользнул по золотой раме огромного полотна, пробежав по стене, увешанной эскизами, этюдами голов, рисунками и картинами, опрокинулся в большом зеркале и радужными зайчиками упал на палитру мастера. Загорелись золотистые охры, вспыхнула английская красная, зарделась киноварь… Рубенс улыбнулся. Он любил жизнь, этот сын Фландрии. Любил людей, хотя нередко поражался их коварству и лживости. Но он не забыл свое детство и добрую мать Марию, ласковую и простую, ее сильные, добрые руки, умевшие делать все. Он хорошо помнил прогулки за город, когда огромное вечернее солнце озаряло поля и шедших домой усталых и веселых крестьян, слышал их песни … Да, как далеки эти грубоватые, простые люди от изысканных и пустых, любезных и куртуазных придворных, часто бездушных и жестоких в своем стремлении владеть и повелевать. И снова и снова вставала перед Рубенсом пестрая панорама его странствий. Вмиг оживали перед глазами вереницы людей, вершивших судьбы Европы, целых государств. Бекингем! Вот человек, который способен на все во имя любой своей прихоти… Рубенс вспомнил рисунок герцога Бекингемского, который он сделал в этом же, 1625 году. Что за чертовщина? Как порою становятся похожи глаза маленькой камеристки на пронзительные и прозрачные очи английского лорда. Или ему это показалось? Нет, где-то их роднит причастность к одной и той же человеческой комедии, особенно ощутимой при дворах их величеств. Разница лишь в значительности актерских ролей, но спектакль один!
Как всегда, бездонно глубок любой рисунок, эскиз, этюд, набросок, выполненный великим мастером-реалистом, для которого лист бумаги, полотно, карандаш, кисть, краски – не предлог для формотворчества, а инструмент для исследования и отражения Природы, Жизни, Человека…
Вглядитесь в творения истинных мастеров, и вас потрясет мера знания и прозрения, вложенная в каждый штрих или мазок. Сколько самодисциплины, собранности и истинного восторга перед натурой требует появление шедевра, где каждое движение руки есть продолжение биения сердца художника! Надо хорошо представлять, какой затраты энергии, какого внутреннего огня стоит каждое касание кистью холста или карандашом бумаги. И этот огонь надо беречь. Беречь силы.
Питер Пауль Рубенс. Старуха с жаровней. 1618–1620. Галерея старых мастеров, Дрезден. Фрагмент
Великие мастера искусства говорили, что живопись – слишком ревнивая любовница и она не терпит соперниц. В этом на первый взгляд полушутливом высказывании скрыта глубочайшая правда: ведь силы любого, даже самого могучего человека измерены и всякая трата энергии имеет свой предел. И как жестоко мстит с годами судьба тому, кто разменял свой гений, слишком щедро раздавая время на занятия, далекие от главной песни своей жизни – искусства… Порой Рубенс, а до него Леонардо, считал, что приближенность к сиятельным вершинам европейских дворов необходима и помогает главной линии жизни. Но, к сожалению, со временем стало ясно, что в суете придворных будней мелькали и таяли быстротечные годы, и вот наступал миг, когда жестокий рок произносил свое суровое слово. Кажущаяся бездонность силы, темперамента сменялась вялостью и недугами. И вот тут-то, в минуты нежеланного покоя, у каждого из великих творцов наступало прозрение, всегда позднее и тем более горькое и жестокое. Становилось до ужаса ясно, в какую бездну канули драгоценные годы, столь необходимые для творчества, для самовыражения. И парадокс заключался в том, что в пору зрелости, а если говорить точнее, заката, у этих гигантов искусства наступало то удивительное ясновидение, когда вопросы мастерства исполнения не представляли никаких затруднений. Но не хватало самого малого – силы. Ослабевшие, сведенные болью руки не держали кисть, зрение теряло зоркость, само сердце, раньше казавшееся неизносимым, с трудом проталкивало по взбухшим венам некогда бурлившую кровь. Лишь только мозг, этот звездный скиталец, еще посылал все более безответные призывы к творцу – твори, созидай!.. Великие замыслы теснились в голове художника, а ставшее как бы чужим тело покоилось на ложе хвори и недугов. Боже, подумает читатель, как все это банально! Может быть. Но, как ни странно, истории великих жизней все же подтверждают многократность подобных просчетов у самых, самых мудрых из детей нашей матери-земли. Сравните жизнь и творчество двух близких по времени колоссов живописи – Рубенса и Рембрандта, и вам станет страшно от ощущения наполненности и исчерпанности до предела всех сил, отданных достижению пластического самовыражения, у одного из них, Рембрандта, и недосказанности и – да простят меня – порою легковесности некоторых необъятных по метражу холстов Рубенса и его помощников, в таком количестве заполняющих музеи мира. Правда, все относительно, ибо любой «плохой Рубенс» лучше во сто крат иного другого полотна, но разговор-то идет о вершинах мирового искусства, и когда мы любуемся шедеврами, созданными волшебной кистью самого Леонардо или самого Рубенса,