Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мальчик долго молчит, посапывая и ерзая на рассохшемся стуле. Потом деловито отвечает:
— Я спрячусь.
Мама, что я творю, с испугом дивится себе Снетков, глядя из-за шторы мальчику вслед, в его сутулую неуверенную спину, обтянутую слишком узким клетчатым пальто с полуоторванным капюшоном, — до чего же медленно он, черт побери, идет по двору, открытый любым случайным взглядам; вот и вовсе встал, оглушенный внезапным обвалом галочьей стаи с колокольни, — стоит, задрав голову, раздумывает; неужели полезет на колокольню? — это зря, опасно, о колокольне речи не шло, имелся в виду какой-нибудь подвальчик, сарайчик, какая-нибудь неприметная норка… нет, обошлось, пошел, идет мимо колокольни, мимо собора, с крыльца которого, слава Богу, куда-то исчезли те двое ненужных свидетелей; озирается зябко, скрывается за углом пищеблока; теперь и Снетков решается выйти на воздух. Выходит и смотрит на часы. До исхода мертвого часа остается восемнадцать минут.
Во времена, когда интернат принято было называть лесной школой, мертвый час на горе Снетков называл «тихим» и любил его, потому что считал часом своей свободы, а во всю прочую часть дня был раздражен. Раздражала лень и бестолковость персонала, раздражали панибратские придирки воспитателей и учителей к нему, тогда еще молодому врачу, но сильнее всего раздражали дети: ну почему они бегают как ошпаренные и орут как резаные, почему выкрикивают друг другу нелепые, грязные, даже вовсе непечатные слова, зачем так злобно задевают, дергают, дразнят друг друга, сами же плачут, сами же потом громко жалуются, сами же ябедничают не менее крикливым и не в меру резким воспитательницам; отчего так кисло, тоскливо пахнут, толпясь на процедурах и осмотрах, их же возят в баню, их ведь строго заставляют мыть ноги и зубы перед сном!.. В дообеденные, школьные часы, когда крик стоял только на переменах, Снетков и подавно не мог побыть с самим собой: с бездумной и злой торопливостью громоздил обязательные поденные записи в историях болезни, сочинял отчеты и запросы в облздравотдел, — и это были самые ненавистные в жизни часы. В обед он ел. В столовой гремел дюраль мисок и ложек, чавкали рты, раздавались те же жалобы и крики… Но — трубила труба, наступал тихий час, и дети засыпали. Уезжали в город учителя, задремывали воспитательницы, врачи и медсестры забывались сном на дерматиновых холодных кушетках амбулатории, — он один бодрствовал. Он и гора.
Он вслушивался в говор горы, обращенный к нему одному. Это для него начинал вдруг тихонько позванивать и постукивать лист железа на ржавом куполе собора, для него то вздыхали, то гудели, а то и по-волчьи пели деревья в бору, для него ветер заставлял шипеть береговую волну внизу, у крутого подножья горы, для него свистел пароходик вдали, пароходику вторил буксир, а если была, как и теперь, ясная осень и если случалось, что именно в этот час медленным строем проплывали над горой перелетные серые птицы, тогда казалось Снеткову, что это с ним они прощаются усталыми плачущими голосами.
С размягченной душой, с легким сердцем, с книгой в руке он выходил из ворот и, сойдя с горы, направлялся к реке. Гора вздымалась над водой почти отвесным известковым утесом, таким высоким, что его хмурая трепещущая тень даже в этот полуденный час покрывала собою поверхность воды до самых далеках бакенов. Снетков садился в тени на поваленный, выбеленный ветром и влагой сосновый ствол, открывал книгу на середине и принимался читать, мерно покачивая головой и шевеля губами: «…Кто действует — потерпит неудачу. Кто чем-либо владеет — потеряет. Вот почему совершенномудрый бездеятелен и он не терпит неудачи. Он ничего не имеет и поэтому ничего не теряет…». Снетков блаженно уставал, отрывался от книги, задирал голову и, уставя повлажневший взгляд в вершину утеса, увенчанную бурой порослью кустарника и замшелой кирпичной стеной, из-за которой едва выглядывал купол собора, думал, что думает о дао — в его умиленном воображении дао обретало черты Леночки Ц., вечной студентки ленинградской Академии художеств. Раз в месяц, не чаще, и всегда без предупреждения Леночка Ц. являлась на гору с набитой книгами авоськой и говорила о дао, о сосредоточенном Инь и порывистом Ян, о презренном волении, о кошмарной экзистенции, о чакре, о карме, об огненных блюдцах неземного происхождения, об удивительном даре какой-то Антонины Михайловны с Литейного, которая своим бездонным и пронзительным взглядом запросто переставляет с места на место свою старинную мебель в своей старинной квартире. Леночка говорила всегда без пауз, без зазоров между словами, на одном бесконечном выдохе, так долго, что почти не оставалось времени заняться с нею любовью. Если Снетков пытался ее перебить, вставить свое слово, старательно заготовленное в разлуке, или, тем более, оспорить, она искренне, по-детски обижалась, бывало, что и плакала, поэтому Снетков быстро научился не перебивать, а благодарно молчать. Он терпеливо слушал, потом торопливо занимался с нею любовью в процедурной, потом она уезжала, исчезала на месяц-другой, оставляя ему пару-другую книг из своей авоськи… Так продолжалось не год и не два, а целых три года; на четвертый, в начале семьдесят девятого, в последний день студенческих зимних каникул Леночка Ц. явилась к нему не одна — в компании худого широкоскулого бородача. Здороваясь, бородач снял меховой малахай, виновато-торжественно склонил перед Снетковым голову, на самой макушке которой сквозь редеющую гриву проглядывала крупная розовая шишка.
— Как понимаешь, это мой муж, — деловито и как бы с досадой пояснила Снеткову Леночка. — Выходит, теперь я не Ц., а П. Сверхъестественная история, очень смешная, если успею, расскажу.
Полдня они бродили втроем по горе и вокруг, потом смело пошли по льду на другой берег реки. Леночка говорила не переставая о Кришне и о Будде, о «Камасутре» и о «Домострое», а ее бородатый муж П. украдкой подмигивал Снеткову из-под своего малахая, дескать, пусть говорит, будем терпеть, и Снетков невольно мигал ему в ответ слезящимися от ветра глазами… На середине реки они остановились, разом обернулись и увидели гору. Было пасмурно. Гора облаком вставала надо льдом; подобно мертвому, остывающему солнцу, из-за этого темного облака выглядывал ржавый купол собора. Леночка сказала «ух ты» и перестала говорить, а ее муж спросил:
— Вы читали «Волшебную гору», Снетков?
«Волшебную гору» Снетков не читал.
— Твое упущение, твое серьезное упущение, — строго сказал Леночке муж. — Я вам непременно пришлю «Волшебную гору», Снетков, у меня есть. Вы обалдеете от совпадений… Тоже гора, тоже красиво, тоже разговоры о главном — многие, Снетков, смыслы там как бы роятся в воздухе.
— В чистейшем воздухе! — подхватила Леночка, наверстывая упущенное. — А главное, это даже смешно, — там тоже туберкулезный санаторий…
— А что, и прочту, — смущенно отозвался Снетков…
Перед тем как проститься, Леночка попросила Снеткова потрогать розовую шишку на темени мужа. Снетков потрогал. Сказал, что ничего опасного, заурядный жировик, можно вырезать, можно оставить в покое — по настроению. Леночка попросила вырезать.
— Я не хирург, — сказал Снетков. — Я не имею к этому ни малейшего отношения.
Они уехали навсегда. Снетков не то чтобы расстроился, но был раздражен. Привычный распорядок переживаний, ожиданий и предвкушений был разрушен. Пытаясь сохранить верность — не Леночке, но распорядку, — в часы тихой своей свободы он читал о том, что такое индивид, и о том, чем индивид представляется. «…Мы видим, — читал Снетков, как и прежде благоговейно, но без прежнего блаженства шевеля губами, — что дуэль достигла высшего процветания и с кровожадной серьезностью практикуется как раз у той нации, которая обнаружила недостаток истинной добросовестности…» Весной он подыскал Леночке замену в городе, даже не одну, а две, хотя и не слишком любил в городе бывать. Он забыл о неверной подруге и ее бородаче, но на исходе осени тот напомнил о себе бандеролью: двумя потрепанными коричневыми томами из собрания сочинений Томаса Манна. Это была «Волшебная гора». К бандероли прилагалась записка: «Дорогой Снетков! Как человек чести, слово свое держу. Простите, что с опозданием. Читайте сколько влезет, но потом прошу вернуть. Ваш П. P. S. Шишку решил оставить: а вдруг в ней у меня весь мой ум? Это, конечно, шутка. P. P. S. Жаль, вы не хирург. А то попросил бы Вас вырезать язык у одной нашей общей знакомой». И Снетков принялся за «Волшебную гору».