Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далекое событие, не имевшее никакого отношения к ней лично, мучило ее еще сильнее, чем горе. В Дюссельдорфе судили и приговорили к смерти человека, совершившего множество убийств. Дело было во многих отношениях сенсационным, и за него ухватилась даже венская пресса. Приговоренный убивал без разбора мужчин, женщин и детей, хотя в основном женщин и девочек. Он держал в ужасе весь Дюссельдорф, и теперь, когда его поймали, общественность подняла шум, требуя, чтобы в дело была пущена заржавевшая гильотина – это была первая смертная казнь в Германии за несколько лет. С разной степенью серьезности и сенсационности австрийские газеты присоединились к ожесточенным дискуссиям о смертной казни. К этой теме никто не остается безразличным, и каждый уверен в своей правоте.
Лизе, хоть она и содрогалась при мысли об убитых детях, была свойственна глубокая инстинктивная убежденность в том, что отнимать у человека жизнь недопустимо. Многие из ее знакомых соглашались с ней. Многие другие, с той же страстностью и теми же ссылками на «нравственность», считали, что с массовым убийцей Кюртеном надо обойтись как с бешеным псом. Об этом шли жаркие споры. Одна из ее приятельниц, школьная учительница по имени Эмми, обычно добрейшая и мягчайшая из женщин, покраснела от ярости и выбежала из кофейни, где они спорили. Прежде чем уйти, она швырнула своей подруге на колени сенсационный выпуск газеты, где приводились самые отвратительные и страшные подробности дела. Заставляя себя читать эту статью, Лизе пришлось бороться с тошнотой.
У преступника, конечно, было неописуемо ужасное детство: десятеро детей в одной комнате с родителями; собаки и крысы на пропитание; старшая сестра, растлевавшая братьев; отец – пьяница и психопат. Обучение Кюртена ограничилось тем, что он овладел искусствами истязать животных и мастурбировать. Все это утвердило Лизу в том, что он стал преступником не по своей вине. Дальнейшее содержание статьи заставило ее усомниться в том, следует ли, даже в его собственных интересах, обрекать его на дальнейшее существование. Он убивал, потому что испытывал потребность пить кровь. Однажды ночью он так мучился, не найдя жертвы, что отрубил голову спавшему на озере лебедю, чтобы напиться крови. Сообщалось, что он выразил надежду, что после удара гильотины останется жив еще достаточно долго, чтобы услышать, как хлещет на землю его собственная кровь.
Там были и другие ужасающие подробности: например, он выкапывал трупы некоторых из своих давних жертв и совершал с ними половые акты; еще больше ужасало то, что все это время он тихо-мирно жил со своей женой, которая и не подозревала о его одержимости и тайном пороке. Но именно образы лебедя и человека, жаждущего услышать, как бьет из горла его кровь, преследовали Лизу неделями, будто навязчивый кошмарный сон наяву. Она останавливалась как вкопанная посреди улицы – ее голова кружилась от мысли о спящем лебеде и падающем лезвии.
Так же действовала на нее и мысль о том, что лишь по милости Божьей или в силу чистой случайности она – Элизабет Эрдман из Вены, а не Мария Хаан из Дюссельдорфа. Проснуться однажды утром, полной радости жизни, с радужными планами купить себе что-нибудь из косметики или пойти потанцеват.. познакомиться с приятным, обаятельным мужчиной и побродить с ним по лесу, а потом... Ничего! Но было бы невообразимо ужаснее родиться Петером Кюртеном... Быть вынужденной провести каждое мгновение жизни, единственной даруемой тебе жизни, как Кюртен... Да одна только мысль о том, что кто-то должен быть Марией Хаан или Петером Кюртеном, делала невозможным испытывать счастье от того, что она – Лиза Эрдман...
Уже после того, как казнь состоялась, она прочитала в газете Эмми, что, пока убийца был на свободе, в полицию поступило около миллиона донесений о предполагаемом монстре – и каждый из указанных мужчин был допрошен. Но Кюртена среди них не оказалось – даже прокурор сказал, что тот «довольно приятен на вид». В тюрьме он получал тысячи писем от женщин, около половины из которых грозили ему жесточайшими мучениями, а остальные содержали признания в любви. Лиза плакала, когда прочла об этом, а ближе к вечеру, когда тихо сидела с тетей Магдой, расплакалась снова. Тетя, полагая, что Лиза все еще скорбит по умершим подругам, пожурила ее за то, что она живет прошлым.
Но это было не прошлое – настоящее. Потому что даже если этот убийца мертв (а Лиза молилась в душе, чтобы он не был тем же Петером Кюртеном, когда войдет в обитель умерших, что бы она собой ни представляла), где-то — в это самое мгновение – другое человеческое существо обрекается нести самое страшное из возможных проклятий.
Прошло немало недель, прежде чем она опять стала сама собой, а ее жестокие боли, угаснув, сменились временными недомоганиями. Еще долго после того, как это дело исчезло из заголовков, перестав быть сенсацией, ее преследовало лицо маленького мальчика, лежавшего на матрасе в комнате с еще одиннадцатью обитателями; мерещился застенчивый, добрый человек в очках, которого ценили товарищи по работе и любили дети; виделся белый лебедь в гнезде на краю озера, забывшийся сном, от которого никогда не проснется.
Но тете Магде нужно было помогать одеваться и купаться; нужно было ходить по магазинам; петь «Liebestod»; посещать дантиста; навещать подругу в больнице; репетировать новую роль; вызывать водопроводчика для починки лопнувшей трубы; отправлять открытки, поздравляя с Рождеством; покупать и рассылать подарки – сначала в Америку, почти уже незнакомой семье брата, потом друзьям, живущим поближе; покупать новое зимнее пальто; писать ответные письма, благодаря за поздравления.
Она часто переписывалась с Виктором Верен-штейном, стараясь соответствовать его нынешним духовным заботам: его теперь занимали великие вопросы о жизни, смерти и вечной жизни. Она сама, как никогда раньше, часто задавалась ими, о чем ему и написала. Казалось, ее дружба утешала его в черные дни. Черные не только в личном плане – в его письмах встречались намеки на то, что обстановка ухудшается по всей стране.
В это мрачное время смертей и болезней воскресла одна из теней, населявших ее далекое прошлое: не кто иной, как сам Зигмунд Фрейд. Письмо от него было как гром с ясного неба; в нем говорилось, что он с интересом и удовольствием прочитал отзывы о ее выступлениях в «Ла Скала» в Милане и надеется, что ее карьера складывается удачно и что у нее все в порядке. Сам он «угасал понемногу и довольно-таки болезненно», приближаясь к смерти. В полости рта произведено уже несколько операций. Протез, которым он вынужден пользоваться, невыносимо уродлив. Он продолжает работать, хотя и с большим трудом, и недавно закончил анализ ее истории болезни, который будет опубликован во Франкфурте вместе с ее записями. Это и послужило причиной его письма к ней. Не будет ли она так любезна, чтобы прочесть прилагаемую статью и перепечатку ее собственных сочинений (которые она могла уже забыть) и дать ему знать, нет ли у нее каких-либо возражений? Он, конечно, закамуфлировал ее подлинную личность, но чувствовал бы себя увереннее, если бы заручился ее полным согласием на публикацию. За статью, наверное, будет выплачен некий скромный гонорар, и он заверял, что половина из него достанется ей за существенный вклад в исследование.
Страдавшая в то время от новой вставной челюсти, она преисполнилась жалости и сочувствия, читая о гораздо более мучительных страданиях профессора. Это показалось ей поучительным – ей ли жаловаться! Она представляла, как мучается Фрейд из-за невозможности курить; в своем письме он упоминал об этом запрете как о наиболее болезненном последствии рака, вынудившего его носить уродливое приспособление.