Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот вы меня про жену спрашивали… – возил я по столу хлебные крошки. – Какая там любовь! Мы давно живём по привычке, жалим друг друга… И сын, как чучело, набит нашими колкостями. Раньше думал, ради него терплю, а он растёт неуч, лодырь… Эх, Ксения, как ужасно везде быть своим, когда кругом чужие! Ладно бы ещё в Бога верил – нёс свой крест, так и в Бога…
Ксения слушала, не отрываясь, казалось, ещё чуть-чуть, и она расплачется.
Наконец я выговорился, стало легче.
– А что, Ксюша, можно к вам приехать?
Она посмотрела не мигая – так заманивают русалки.
– Приезжайте… У нас в школе учителей не хватает… И отвернулась к окну.
– А знаете, ведь у меня педагогическое образование, я раньше в интернате для слепоглухонемых работала… А потом ушла… Раз увидела, как девочки пожатием рук рассказывают о приставаниях интернатовского сторожа… Так не перенесла стыда…
– Господи, а вы-то здесь при чём?
– Как при чём? Невыносима стала своя полноценность и при этом абсолютное бессилие…
В глазах у неё стояли слёзы, губы дрожали. «Истеричка», – мелькнуло у меня.
– А калеки? В церковь мимо идёшь – не знаешь, куда руки-ноги деть! Нет, нам грех жаловаться, мы по сравнению с ними боги.
Она задёрнула занавеску.
– А дауны? Разве они виноваты? – И посмотрела так, будто я знал ответ.
– И дались вам эти дауны… – проворчал я с глухим раздражением. – Да и так ли мы далеки от них? – Я указал подбородком на спящих: – Разве «нормальные» нам ближе?
Она вздохнула:
– Вы и правда чем-то от них отличаетесь…
– Белая ворона, – безнадёжно махнул я. И она опять была готова меня жалеть.
В тамбуре, куда я вышел курить, стоял грохот. От тряски я вцепился в лупившийся краской поручень и не заметил, как открылась дверь.
– Можно я с вами постою? – перекрикивала шум Ксения. – Одной страшно, да и за стенкой храпят… И как они могут спать?
Она редко куда выбиралась, и теперь её глаза возбуждённо блестели. Мы стояли очень близко, когда я разгонял дым, наши руки соприкасались, но я заговорил совсем не к месту.
– Представляете, Ксюша, что сегодня в журналах печатают – читать стыдно.
Я назвал несколько фамилий. Она не знала никого.
– В нашу глухомань и птица-то редкая долетит… Залилась краской и, отвернувшись, стала ковырять растрескавшуюся стену.
А я опять подумал, не уехать ли в Себеж? К стеклу, гримасничая, липла луна.
– На неё долго нельзя смотреть… – спиной загородила её Ксения. – Бабушка говорила: «Луна душу притягивает».
– Это у кого есть…
Она посмотрела с удивлением:
– А как же без души? Душа и у камня есть. Я глубоко затянулся.
– По вашему, Ксения, люди добрые?
– Конечно, добрые, – убеждённо кивнула она. – Только многие несчастны, как вы…
Я смял окурок.
– Да вы, прямо, цыганка, может, ручку позолотить? Она вспыхнула до корней волос.
– Нежная вы душа, – взял я её за локоть, – пойдёмте в купе. Ксения гостила у тётки в Воронеже и в столице была проездом.
– Тяжело у вас, – выносила она приговор. – Торопятся, бегут, как на пожар… А куда торопиться? Где ждут, туда всегда успеешь.
– Вас-то дома ждут?
– Ещё бы, я же с подарками.
А я вспомнил, как часто, в одиночестве присев на дорожку, хлопал себя по коленям: «Ну, пора, нечего кисели разводить…»
Жизнь, как поезд, катилась по рельсам, но её колёса стучали для нас по-разному.
«Тебя никто не ждёт, – слышалось мне, – никто, никто, никто…»
В Себеже поезд стоял две минуты.
– Ну, прощайте, – просто протянула она руку. Пожимая узкую, тёплую ладонь, я не выдержал:
– Вы необыкновенная, Ксюша… Вы себе цену не знаете… Дай Бог вам счастья…
Она покраснела:
– Будет вам…
И, выдернув руку, взялась за поклажу. На решётчатой подножке обернулась:
– И вам счастья…
На мгновенье мне неудержимо захотелось сойти следом. Бросить всё и уйти в ночь! Но проводница уже поднимала железные сходни…
Вернувшись в купе, я долго не мог успокоиться, всё вокруг ещё хранило её присутствие. Я вышел в тамбур – она была и там. Занимался рассвет, прислонившись через кулак к холодному, дребезжащему стеклу, я смотрел на бледное, розовеющее небо, на медленно тускневшую луну, а подо мной с прежней силой стучали колёса.
Ульян Кабыш и Куприян Желдак были мастерами своего дела. «Ну, ну, парень, – надевал петли на шеи Ульян, – бабы и не то терпят, а рожают». «Обслужу по первому классу, – подводил к плахе Куприян, – и глазом не успеешь моргнуть!»
Городок был маленький, всего одна тюрьма, и палачам было тесно. Едва Ульян доставал верёвку, как за спиной уже с мрачной решимостью вырастал Куприян, остривший топор. Перебивая друг у друга работу, они перебивались с хлеба на квас, и лишь после казней позволяли в трактире штоф водки под тарелку кислых щей. Их сторонились: женщины, указав на них детям, мелко крестились, мужчины плевали вслед. «Наше дело тонкое», – ухмылялся Ульян. «Выдержка в нём – как верный глаз», – поддакивал Куприян.
Кто из них донёс первым, осталось тайной. Но он скоро пожалел – обиженный не остался в долгу. Ульян обвинялся в измене, Куприян – в хуле на Духа Святого. Клевета полилась рекой, затопляя горы бумаги, заводя следствие в тупик. Не помогли ни дыба, ни кнут – на допросах каждый стоял на своём.
– Ну что ты, как клоп – тебя раздавили, а ты всё воняешь, – твердил на очной ставке Ульян.
– Прихлопнул бы, как таракана, – эхом отвечал Куприян, – да руки марать…
Но до кулаков не доходило – боялись судебных приставов, привыкнув, чтобы всё было по закону.
Разбирательство провели на скорую руку: улик не было, слово против слова, и присяжные, чтобы не упасть в грязь, решили не мелочиться, сослав обоих.
Приговор слушали молча, не отводя глаз, и каждый радовался, что пострадал обидчик.
Ульян был вдовый, жил с немой солдаткой, Куприян и вовсе бобыль – их было некому оплакивать, а провожали только собственные тени.
Слухи, как птицы, и в арестантской роте им выдали одни кандалы на двоих. Громыхая, они цеплялись ногами, шипели дорогой, и только на стоянках, когда цепь размыкали, расползались по дальним углам. Скованные, вместе считали вёрсты, кормили вшей, и когда один мочился в канаву, другой стоял рядом. «И нет ни Бога, ни чёрта», – думал Ульян, слушая, как скрипят сосны. «Есть одна человеческая злоба», – соглашался с ним косыми взглядами Куприян.