Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы возвращаемся к этому странному положению дел. Прямое чувственное восприятие явления ничего не говорит нам о его объективной физической природе (или о том, что мы обычно называем этим термином), а потому должно быть с самого начала отброшено как неподходящий источник информации. Однако теоретическая картина, которую мы в конце концов наблюдаем, полностью зависит от сложного набора различных данных, полученных посредством прямого чувственного восприятия. Это восприятие основывается на данных, оно собирает их вместе – но нельзя сказать, что оно их содержит. Пользуясь этой теоретической картиной, мы обычно забываем о них, разве что в самом общем смысле помним, что наше представление о световой волне не является причудливой выдумкой, а основано на эксперименте.
Я с удивлением обнаружил, что это прекрасно понимал великий Демокрит, живший в V веке до н. э. и не знавший о физических измерительных устройствах, хотя бы отдаленно похожих на те, о которых я вам рассказал.
Гален сохранил для нас отрывок (Дильс, фр. 125[89]), в котором Демокрит описывает спор интеллекта (διάνοια) с чувствами (αἰσθήσεις) о том, что «реально». Первый говорит: «Якобы существует цвет, якобы – сладость, якобы – горечь, а в действительности – лишь атомы и пустота», – на что последние отвечают: «Бедный интеллект, неужели ты надеешься победить нас, черпая у нас же свои доказательства? Твоя победа и есть твое поражение».
В этой главе я попытался при помощи простых примеров, предоставленных скромнейшей из наук, а именно физикой, сопоставить два общих факта: (а) все научное знание основывается на чувственном восприятии и (б) тем не менее сформированные таким образом научные представления о естественных процессах лишены каких-либо чувственных качеств, а следовательно, не могут их объяснить. Давайте подведем итоги.
Научные теории призваны помогать упорядочению наших наблюдений и экспериментальных открытий. Каждый ученый знает, насколько трудно запомнить даже ограниченный набор фактов, если на его основании не сформулирована хотя бы примитивная теоретическая картина. Неудивительно – и ни в коем случае не следует винить в этом авторов исходных статей или учебников, – что когда появляется приемлемая согласованная теория, авторы не представляют читателю голые факты, открытые ими, а принаряжают их в терминологию данной теории либо теорий. Процедура способствует упорядоченному запоминанию фактов, однако стирает различие между реальными наблюдениями и основанной на них теорией. А поскольку первые всегда являются результатом некоего чувственного восприятия, легко решить, будто теории объясняют чувственные качества, – чего они, разумеется, никогда не делают.
Бо́льшую часть жизни я прожил вдали от своего лучшего, точнее, единственного близкого друга. Может, по этой причине меня часто обвиняют в ветрености и неспособности к настоящей дружбе. Он изучал биологию, а именно ботанику; я – физику. Много вечеров мы провели, прогуливаясь между Глюкгассе и Шлюссельгассе, погруженные в философскую беседу. Тогда мы не догадывались, что вещи, казавшиеся нам оригинальными, занимали великие умы на протяжении веков. Разве не из опасения вступить в конфликт с религиозными доктринами и вызвать неудобные вопросы преподаватели всегда стараются избегать подобных тем? Это основная причина, по которой я отвернулся от религии, хотя она не причинила мне ни малейшего вреда.
Не уверен, случилось ли это сразу после Первой мировой войны или в тот период, когда я жил в Цюрихе (1921–1927) либо позднее в Берлине (1927–1933), но мы с Френцелем вновь провели долгий вечер вдвоем. Предрассветные часы застали нас в кафе в пригороде Вены. С годами мой друг сильно изменился. В конце концов, мы редко переписывались, особенно на серьезные темы.
Возможно, я уже говорил, что мы вместе читали Рихарда Земона. Ни до, ни после я никогда не читал серьезную книгу вместе с кем-то. Биологи вскоре подвергли Рихарда Земона анафеме, поскольку его взгляды, по их мнению, основывались на наследовании приобретенных признаков. Его имя забыли. Много лет спустя я встретил упоминание о нем в книге Бертрана Рассела «Человеческое познание», который посвятил серьезное исследование этому выдающемуся биологу, подчеркнув значение его теории мнем.
В следующий раз мы с Френцелем увиделись в 1956 году. Это была короткая встреча в нашей квартире на Пастергассе, 4, Вена, где также присутствовали другие люди, так что эти пятнадцать минут едва ли достойны упоминания. Френцель и его жена жили за границей, северной, и, судя по всему, не испытывали трудностей с властями, однако выезжать из страны стало непросто. Эта встреча оказалась последней: два года спустя он внезапно умер.
Сейчас я по-прежнему поддерживаю дружеские отношения с очаровательными племянником и племянницей Френцеля, детьми его любимого брата Сильвио. Сильвио, самый младший ребенок в семье, служил врачом в Кремсе, где я навестил его, вернувшись в Австрию в 1956 году. Очевидно, он был серьезно болен, потому что вскоре скончался. Один из братьев Френцеля, Э., до сих пор жив. Он уважаемый хирург в Клагенфурте. Однажды Э. взял меня с собой на пик Чима Уна (Доломитовые Альпы) – и более того, проследил, чтобы я благополучно спустился вниз. Боюсь, мы перестали общаться из-за различных мировоззрений.
Вскоре после того, как в 1906 году я поступил в Венский университет – единственный университет, в котором я когда-либо учился, – великий Людвиг Больцман встретил свой печальный конец в Дуино. По сей день я помню четкие, точные и все же страстные слова, которыми Фриц Хазенёрль описывал нам работы Больцмана. Ученик и последователь Больцмана, он произнес инаугурационную речь осенью 1907 года в скромном лекционном зале в старом здании на Тюркенштрассе без всякой помпезности и церемонности. На меня его речь произвела большое впечатление, и открытия Больцмана всегда казались мне важнейшими в физике – несмотря на Планка и Эйнштейна. Кстати, ранние работы Эйнштейна (до 1905 года) свидетельствуют о том, что его тоже завораживали труды Больцмана. Именно Эйнштейн сделал серьезный шаг вперед, инвертировав уравнение Больцмана S = k lg W. Ни один человек не оказал на меня такого влияния, как Фриц Хазенёрль, – за исключением моего отца Рудольфа, который на протяжении многих лет, что мы прожили вместе, беседовал со мной на всевозможные темы, касавшиеся его многочисленных интересов. Но об этом позднее.
Будучи студентом, я подружился с Гансом Тиррингом. Дружба оказалась крепкой. Когда в 1916 году Хазенёрль погиб в бою, Ганс Тирринг стал его преемником. В семьдесят лет он покинул пост, отказавшись от почетной привилегии остаться еще на один год, и уступил кресло Больцмана своему сыну Вальтеру.
После 1911 года, работая ассистентом Экснера, я познакомился с К. В. Ф. Кольраушем, что послужило началом еще одной прочной дружбы. Кольрауш прославился, экспериментально доказав существование так называемых флуктуаций Швейдлера. В год перед началом войны мы вместе исследовали «вторичное излучение», которое давало – под малейшим возможным углом на небольших пластинках из различного материала – (смешанный) пучок гамма-лучей. В это время я узнал две вещи: я не гожусь для экспериментальной работы, и мое окружение и входящие в него люди не в состоянии достичь серьезного экспериментального прогресса. Тому было множество причин, одна из которых заключалась в том, что в прелестной старой Вене ключевые посты доставались доброжелательным растяпам, часто по старшинству, и это тормозило любое продвижение вперед. Если бы только они понимали, что требуются личности неординарного склада ума, пусть их и придется приглашать издалека! Теории атмосферного электричества и радиоактивности изначально были сформулированы в Вене, но людям, целиком посвятившим себя работе, пришлось последовать за этими теориями туда, куда они переместились. Лиза Майтнер, например, уехала из Вены в Берлин.