Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ещё был там город Саров с названием придуманным и придуманной учёными людьми магической силой в нём — там, за тайными стенами, в потайных подвалах, жила общечеловечья смерть.
Город Арзамас был холмист, и всякий советский школьник помнил зачин знаменитой детской книги: „Городок наш Арзамас был тихий, весь в садах, огороженных ветхими заборами“.
Книга эта была как бы автобиографией, да только всё в этой биографии было нетвёрдо, неточно, в общем — настоящая литература, которая была обращена к детству и арзамасским садам. В тех садах росло великое множество „родительской вишни“, яблок-скороспелок, терновника и красных пионов. Сады, примыкая один к другому, образовывали сплошные зелёные массивы, неугомонно звеневшие пересвистами синиц, щеглов, снегирей и малиновок.
Через город, мимо садов, тянулись тихие зацветшие пруды, в которых вся порядочная рыба давным-давно передохла и водились только скользкие огольцы да поганая лягва. Под горою текла речонка Теша.
Город был похож на монастырь: стояло в нём около тридцати церквей да четыре монашеских обители. Много у нас в городе было чудотворных святых икон. Пожалуй, даже чудотворных больше, чем простых. Но чудес в самом Арзамасе происходило почему-то мало. Вероятно, потому, что в шестидесяти километрах находилась знаменитая Саровская пустынь с преподобными угодниками, и эти угодники переманивали все чудеса к своему месту.
Только и было слышно: то в Сарове слепой прозрел, то хромой заходил, то горбатый выпрямился, а возле наших икон — ничего похожего.
Пронёсся однажды слух, будто бы Митьке-цыгану, бродяге и известному пьянице, ежегодно купавшемуся за бутылку водки в крещенской проруби, было видение, и бросил Митька пить, раскаялся и постригается в Спасскую обитель монахом.
Народ валом повалил к монастырю. И точно — Митька возле клироса усердно отбивал поклоны, всенародно каялся в грехах и даже сознался, что в прошлом году спёр и пропил козу у купца Бебешина. Купец Бебешин умилился и дал Митьке целковый, чтобы тот поставил свечку за спасение своей души. Многие тогда прослезились, увидав, как порочный человек возвращается с гибельного пути в лоно праведной жизни.
Так продолжалось целую неделю, но уже перед самым пострижением то ли Митьке было какое другое видение, в обратном смысле, то ли ещё какая причина, а только в церковь он не явился. И среди прихожан пошёл слух, что Митька валяется в овраге по Новоплотинной улице, а рядом с ним лежит опорожнённая бутылка из-под водки.
Тихий и патриархальный был у нас городок. Под праздники, особенно в Пасху, когда колокола всех тридцати церквей начинали трезвонить, над городом поднимался гул, хорошо слышный в деревеньках, раскинутых на двадцать километров в окружности.
Благовещенский колокол заглушал все остальные. Колокол Спасского монастыря был надтреснут и поэтому рявкал отрывистым дребезжащим басом.
Тоненькие подголоски Никольской обители звенели высокими, звонкими переливами. Этим трём запевалам вторили прочие колокольни, и даже невзрачная церковь маленькой тюрьмы, приткнувшейся к краю города, присоединялась к общему нестройному хору»[83].
Жизнь этих людей постепенно становилась литературой: отец героя был солдатом 12-го Сибирского стрелкового полка. Стоял тот полк на рижском участке германского фронта, а сам он учился во втором классе реального училища. И вот уже «двадцать второго февраля 1917 года военный суд шестого армейского корпуса приговорил рядового 12-го Сибирского стрелкового полка Алексея Горикова за побег с театра военных действий и за вредную, антиправительственную пропаганду — к расстрелу».
Но, как написано было в другом месте: «Стой!.. Стой!.. Стой!.. — протяжно запели, отбивая время, часы. Я остановился и взглянул на циферблат».
Никакой отец у автора не был расстрелян, а умер в двадцать пятом году если не в достатке, то в почёте.
Однако неутомимый механизм литературы перемалывал всё и рождал событие — вот из обычной истории о нажившихся на войне купцах появлялся крокодил. «Синюгин — тот и вовсе так разбогател, что пожертвовал шесть тысяч на храм; забросив свою вышку с телескопом, выписал из Москвы настоящего, живого крокодила, которого пустил в специально выкопанный бассейн.
Когда крокодила везли с вокзала, за телегой тянулось такое множество любопытных, что косой пономарь Спасской церкви Гришка Бочаров, не разобравшись, принял процессию за крестный ход с Оранской иконой божией матери и ударил в колокола. Гришке от епископа было за это назначено тридцатидневное покаяние. Многие же богомольцы говорили, что Гришка врёт, будто бы зазвонил по ошибке, а сделал это нарочно, из озорства. Мало ему покаяния, а надо бы для примера засадить в тюрьму, потому что похороны за крестный ход принять — это ещё куда ни шло, но чтобы этакую богомерзкую скотину с пресвятой иконой спутать — это уже смертный грех!»[84]
Страшные чудовища посещали Арзамас и раньше: в 1719 году на арзамасцев свалился страшный монструз. То есть после урагана они обнаружили, что с неба свалился смердячий змей. Говорят, что в арзамасском архиве содержится опись государева человека, земского начальника Василия Штыкова, согласно которой «сей монструз от пасти до конца хвоста спалённого в десять аршин и пять вершков, и зубья в пасти той, яко у щуки, но, более того, и кривые, а спереди ещё более в два вершка, а крылья, яко у нетопыря, кожаные, и одно крыло от хребта Змиева длиной аж в девять аршин и десять вершков, а хвост зело длинен, уж в четыре аршина и пять вершков, лапы голые, с когтями, яко у орла и более, и лапы на крыльях четырёхперстные с когтями ж, а глаза блёклы, но весьма свирепы». Я этого отчёта в письменном виде не видал, за что купил, за то и продаю, а говорили также, что монструза укатали в бочку с двойным вином, то есть попросту с хлебным вином, или водкой, и на этом след его теряется.
Надо сказать, что в нашем благословенном отечестве много что теряется, как только входит в соприкосновение с хлебным вином. А уж семиметровому змию и сам Бог велел пропасть.
Так что современники писателя Гайдара были подготовлены к встрече с рептилией.
Но куда раньше, чем в Арзамасе поселился Гайдар, туда приехал Толстой.
Он остановился на ночёвку в Арзамасе, и, как говорится в популярных романах, его жизнь с тех пор уже не была прежней. Вещи Толстого внесли за ним в Стригулинские номера — в те годы об этой гостинице говорили так: «Гостиница для проезжающих. В центре города. Чистота и вежливая прислуга… Отговариваниям извозчиков просят не верить».
Здание было сложносоставным, построенным «покоем», то есть в плане похожим на букву «п», но части его строены были по-разному и с разным качеством.
Номер этому дому нынче шестнадцатый, по улице Ленина.