Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом, уже в тридцать девятом автобусе, ко мне пьяный подсел. Сам кривой, как турецкая сабля, но тоже с идеями. Стал втолковывать, что человек, мол, не что иное, как нанотехнологический проект Бога. Представляешь? Такой мыслящий микроб. Ну, микроб — в масштабе Бога. Он, дескать, человек, призван следить за гармонией и правильным функционированием Его макросоздания — Вселенной. Пока не очень выходит, скрипит всё в людских делах и скрежещет, пока человек, что называется, в работе, не обрёл ещё всех нужных свойств, но из века в век, понемногу… обучится, подтянется и дорастёт. Его, человека, роль ещё только ожидает его в грядущем. Стало быть, тогда в нём и появится нужда. И не просто нужда — насущная необходимость. Величайшая необходимость — космическая. Словом, крендель этот взял и — оп-па! — разом ответил на вопрос о своём предназначении и предназначении своей нелепой жизни. А перегар такой — аж мутит, но он, как всякий пьяный, поближе норовит придвинуться и пальцы крутит у лица…
Приехала я домой и подумала: что ж это творится? Что ж за уродство вокруг? Все только соображают, умишком ловчат, а чувствовать, сердцем к жизни прикоснуться никто не может! Неужто мир такой дурной и есть? И ведь действительно — беда. Ведь если с вниманием приглядеться — да, такой и есть… Вот скажи мне, почему плачут дети? Маленькие, совсем крохи. Не знаешь? Так ятебе скажу. Младенец видит мир таким, каков он есть, в его первичном виде. Он, младенец, свободен от внушения, и глаз его фиксирует невидимое для тех, кто его окружает, — для нас с тобой невидимое. Потому что мы уже завесились со всех сторон иллюзиями и представлениями, а ребёнок — ещё нет. И он плачет от ужаса. Ему страшно видеть, куда он угодил, в какое скверное место. Он, значит, это дело прозревает — и в плач, а нам уже и невдомёк, что́ ему не так, поскольку мы давно огородились от первой и последней правды декорациями, ширмами и расписными занавесками. И выдавили из себя по капле память о детском ужасе, чтоб заблокировать естественную реакцию чистой души на него. А реакция такая — вон из мира, в чёрный омут, в петлю… Но все наши шторы — чепуха, белиберда, самообман. Пусть и спасительный самообман. Что? Да, спасительный, а всё равно чепуха и дрянь, ведь спасает он лишь сейчас, сию только минуту… Но в итоге за всё, на что глаза закрывала, ответить придётся. Что значит, какие шторы? Да все, что напридумали — в идеях, в учениях научно-фантастических, в быту…
Ну вот, я, значит, так подумала и в конец расстроилась. Потому и не звонила.
Нет, Климушка, ничего особенного вроде не случилось. Просто… Да нет, ничего. Так — серые будни. Что рассказать? Ах, про кудрявого, худого, небритого… А ты проницательный, и инструмент познания у тебя в порядке — наточен остро. Расскажу. Но тут не обойтись без предыстории. Знаешь, когда, бывало, я в детстве насорю или сломаю куклу, а я это довольно часто делала, потому что была любопытным ребенком и душу искала у вещей, мама говорила мне: «Это твоя работа?» И так говорила… ну, словно спрашивала и отвечала разом. Так вот, когда позже, я подросла уже, кто-нибудь у меня интересовался про работу — есть работа или нет, — я всегда знала: да, есть. Моя работа — сорить, ломать, пачкать. Очень крепко это во мне с детства сидит. А раз ты уверена, что твоя работа — ломать, значит, будешь ломать и помимо воли, уж так заведено. Словом, я и тут всё сама, своими, так сказать, руками загубила. Знала ведь, что мужчины боятся, когда в нас, девушках, сильные чувства открываются… Потому что мужчины чувствуют медленнее и влюбляются, соответственно, с задержкой. И если, ещё не загоревшись, видят, что девушка уже — пожар, в огне вся, только треск стоит, бегут, теряя запонки, как чёрт от ладана. Мне бы умнее надо… Известно как. Подождать, затаиться, потомить его — пусть сам как надо э-э… займётся, тогда, глядишь, и страх уйдёт. И сложится… Но нам ведь подавай всё сразу.
Мне библиотечные дамы напоследок в Аксае мешок варёных раков подарили, вот я его и пригласила. Сама-то я не ем, ты знаешь. Ну, малость самую… Так вот, пришёл он, пощёлкал раков, приключение, думает, приятное образовалось… А тут — пылает всё, горнило. Он и сбежал. Струсил, я глаза его видела — этого не скрыть. Подумал, видно: мышеловка. И запонку на полу оставил. Да! Тебе финик — нельзя, а его с раками я терпела, потому что любовь, Климушка, это — жертва. Словом, сбежал… А утром быстренько в Ростов, и оттуда — фьють — в Москву. Так спешил, что ни запонку забрать не зашёл, ни проститься. А мог остаться. У меня-то ещё в Таганроге по Чеховскому фестивалю расписаны встречи.
И не говори — не везёт мне с кавалерами. Что значит «я»? Давай не будем. Ты — такая мужская подружка. Женских-то у меня нет. Почему-почему… Потому и нет, что самой женской дружбы нет. А то, что есть, — сплошь комедиантство: с глазу на глаз лицемерное сочувствие, а на деле — зависть, сплетни и неодолимое желание исподтишка подставить ножку, чтобы после на твоём расквашенном фоне выгодно смотреться. Инстинкт самки — убрать соперницу. Я всё это на себе испробовала, спасибо — пусть паучихи с ними дружат.
Да, в Таганроге нас, фестивальных, в такой гостинице поселили — смех и грех. Оригинально называется — «Бристоль». Хозяин, видно, большой затейник — все номера в разных стилях устроены: есть японский, с постелью на полу и ширмами, есть египетский, с папирусами и стенами, идущими на конус, словно в пирамиде, а меня поселили в свадебный — он весь белый, огромная кровать с балдахином, презервативы в тумбочке и пупсы огромные под потолком подвешены на ниточках — качаются. Ночью проснёшься, увидишь пупса и вздрогнешь. Жуть — умирать не надо… Я сейчас подумала: а ведь этот номер и есть иллюстрация того, о чём я… ну, словом, декораций нашей жизни, погружённой в огромный, холодный и враждебный мир, которому на нас плевать, который просто нас не видит. Нет, не хочу об этом…
Слушай, Климушка, что-то тоскливо мне, что-то не могу я — того и гляди расплачусь как младенец. Ну да, которому открыт весь ужас мира. Давай я к тебе приеду? Что ты в виду имеешь? А никак. Да, я его ещё люблю, но он-то, паразит, меня ни капельки не любит. Я ему меньше раков нужна. Он думает: Варя — сыр в мышеловке. А Варя — это не сыр. Хотя, наверное, он прав — любовь, конечно, мышеловка. Как вообще всё на свете. Всё — мышеловка. Только если любишь, этого не видишь. Он — видит. А раз так, то если мы с тобой… ну, по-товарищески… тут ведь нельзя даже усмотреть измену. Раз нет любви — кому? кому могу я изменить? Вот этого не надо — с собой мы договариваться мастера. Лучше скажи, что я права. Пожалуйста, скажи. Ну, вот. Об остальном — глаза в глаза.
* * *
Вторая неделя июня. Накануне в выходные я был на даче у приятеля в Лемболово. Предлог — рыбалка, а на деле и удочки не расчехлили — стол под берёзой, водка, мангал, на цветах бабочки хвастают крыльями, комары звенят в сырой тени. Батарея телефона околела, а зарядку с собой не взял. Воскресил агрегат в понедельник.
Тирлим-тирлим, тирлим-тирлим, тирлим-тирлим…
* * *
Едва дозвонилась, а то всё «вне зоны»… Где? И что там, на рыбалке, нарыбачил? Наверное, в Стиксе снасть купал, раз сотовый не берёт? Ах, видел непринятый, когда включал… И что ж не позвонил? Ведь месяц с лишним… Верно, запретила. Ты мне звонить не должен. Нам с тобой на расстоянии быть надо, не то опять поманит в ту же реку, а — нельзя. Нельзя, Климушка, дважды — так завещали премудрые греки. Но ты скажи: что, не тянуло позвонить? Так что же не звонил тогда, дубина? Ей-богу, сладу нет… А если запрещу смотреть, дышать, мечтать?