Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И… что сказал ребе? — с искренним сожалением выпускает она ручку двери.
— Вроде бы слегка огорчился.
— Удивился?
— Не сказал бы. Но что из этого следует… Парень уже давно катился под уклон, к логическому концу. Мог ли папаша пристрелить собственного сына? В принципе, вероятнее всего. А уж Баронштейн тем более.
Ее мешок падает на пол, как будто труп рухнул. Бина непроизвольно вращает плечом. Ландсман мог бы предложить помассировать ей плечо, но мудро воздерживается.
— Полагаю, мне все же позвонят. Баронштейн позвонит. Как только на небе появятся три звездочки.
— Ну, в таком случае, можешь заткнуть уши, когда он будет распинаться, как он лично и его духовный вождь скорбят об утрате. Все люди обожают сюжет возвращения блудного сына. Кроме тех, кто спит в пижамах.
Ландсман приложился к чашке кошмарно горького и сладкого пойла.
— Блудный сын…
— Он у них сыздетства ходил в вундеркиндах. Шахматы, Тора, языки… Сегодня мне рассказали байку о чудесном исцелении женщины от рака. Не слишком-то я ей поверил, но таких историй наверняка ходят дюжины в их «черношляпном» мире. Что он якобы Цадик-Ха-Дор. Надеюсь, знаешь, что это такое?
— Ну… Да, знаю. По крайней мере, знаю, что означают слова. Праведник поколения.
Отец Бины, Гурье Гельбфиш, человек ученый в традиционном смысле слова, постарался приобщить к собственным познаниям и единственного своего ребенка, увы, дочь.
— Суть в том, что эти ребята, цадики, появляются раз в поколение в течение последних пары тысяч лет. Выходят на работу, но не работают. Сачкуют. Ждут своего времени. Ждут, когда мир станет лучше. Или когда мир станет хуже некуда, как считают некоторые. О некоторых мы наслышаны. О большинстве ни слуху, ни духу, так и сгинули. Получается, что Цадик-Ха-Дор может проявиться в ком угодно.
— «Люди презирают и гонят его, — продекламировала Бина. — Полон он скорби, печаль ему ведома».
— Вот-вот, я и говорю. Кто угодно. Серый зэк. Ученый. Бродяга бездомный. Даже шамес, почему бы нет.
— Пожалуй, вполне возможно. — Бина обдумывает путь вербоверского вундеркинда-чудотворца вниз, к героину и «Заменгофу», с острова Вербов на Макс-Нордау-стрит. Результат раздумий ее печалит. — Во всяком случае, рада, что это не я.
— Больше не хочешь наставить мир на путь истинный?
— Неужели я когда-нибудь к этому стремилась?
— Мне казалось, что стремилась, да.
Она обдумывает, вспоминает, трет нос пальцем нос, сначала кончик, потом крыло.
— Во всяком случае, я это преодолела. — Ландсман не спешит ей верить. Бина никогда не бросит своих искупительских замашек. Она просто постепенно сжимала этот мир, пока он не скукожился до единственного захудалого копа. — Теперь все это для меня равносильно говорящим курицам-пророчицам.
Самый подходящий момент, чтобы покинуть помещение, но она стоит у двери еще четверть минуты неискупленного времени, наблюдая, как Ландсман треплет концы пояса своего халата.
— Что ты скажешь Баронштейну, когда он позвонит?
— Что ты нарушил субординацию, что я тебя уволю, сотру в порошок, сошлю на панель патрульным. Что-нибудь сделать постараюсь, но с этим шомером из Погребального общества, будь он проклят… Много я не сделаю. Да и ты тоже.
— Спасибо за предупреждение.
— И что ты намерен предпринять в свете моего своевременного предупреждения?
— Предпринять? Предпринять. Выйти на мать. Шпильман заявил, что ни одна душа Менделя не видала, о нем не слыхала, с ним не общалась. Но я почему-то в каждом его слове сомневаюсь.
— Батшева Шпильман. Сложный фокус. Особенно для мужчины.
— Еще бы, — печально согласился Ландсман.
— Нет, Меир. Нет. Не смей. Забудь.
— Она будет на похоронах. Все, что тебе надо сделать…
— Все, что мне надо сделать, это не попасться под колеса шомерам, следить за своей задницей, прожить ближайшие два месяца, не сломав шею.
— Я с наслаждением последил бы за твоей задницей, — дипломатично подкинул Ландсман комплимент из прежних времен.
— Оденься. И сделай себе одолжение, разгреби эту конюшню. Боже ж мой, неужели тебе не стыдно?
Когда-то Бина верила в Меира Ландсмана. Или хотя бы верила, что есть смысл в их встрече, что в браке их таится некое рациональное зерно. Они свились, как пара хромосом, в этом у них расхождений не наблюдалось, но если Ландсман в этой скрутке видел путаницу, случайное переплетение линий, то Бина угадывала в ней умысел Вязателя Узлов. И по ее вере воздал ей Ландсман своею верою в Ничто.
— Стыдно. Когда вижу твою физиономию.
Ландсман выклянчил полдюжины сигарет у дежурного администратора выходного дня Кранкхайта, затем в течение часа спалил три из них, бултыхаясь в жалких лужицах информации о покойнике из двести восьмого. Протеины, жировые пятна, характер пыли… Как Бина и сказала, ничего толкового. Убийца, похоже, мастер своего дела, шлоссер-профи, нигде не наследил. Отпечатки пальцев покойника соответствуют таковым Менахема-Менделя Шпильмана, за последние десять лет семь раз задерживавшегося в связи с незаконным наркооборотом под различными псевдонимами, среди которых Вильгельм Штейниц, Арон Нимцович, Рихард Рети. Это ясно, но не более того.
Ландсман подумывает об очередной пинте, но вместо пинты лезет под горячий душ. Алкоголь его подвел, мысль о пище переворачивает желудок, а самоубийство… если не кривить душой, он давно бы мог сделать этот шаг, коли бы всерьез собирался. Остается работа, которая теперь стала забавой. Оставаясь работой. И в этом смысл оставленного Биной материала. Сигнал сквозь туман полицейской политики, поверх барьеров супружеского разрыва, вопреки прямо противоположному движению по служебной лестнице. Держись!
Последний чистый костюм вылезает из пластиковой шкуры. Выскоблена физиономия, вычищена щеткой шляпа, ворсинка к ворсинке. Сегодня он не на службе, но служба ничего не значит, сегодня ничего не значит, вес приобретают чистый костюм, три «бродвеины», гудящее за бровями похмелье, шуршанье щетки о коричневатый шляпный ворс. Может, в какой-то степени, задержавшийся в его комнате запах Бины: кислый дух пропотевшего воротника, вербеновое мыло, майоран подмышек. Он спускается в лифте, чувствуя, как будто шагнул из-под мрачного пятна падающего на него рояля, в ушах звенят порвавшиеся струны. Золотисто-зеленый представительский галстук давит на горло пальцем узла, как сомнения на совесть, напоминает Ландсману, что он еще жив. Шляпа блестит, как вынырнувший из полосы прибоя тюлень.
Макс-Нордау-стрит под снегом, перегруженные муниципальные команды не справились еще с уборкой центральных магистралей и шоссе. Ландсман вытаскивает из багажника свои снегоступы, оставляет машину в гараже и топает по тропкам и сугробам в направлении «Maбухаи-донатс» на Монастир-стрит.