Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторое время мы стояли неподвижно, сложив руки и потупив глаза, пока нам не сделали знак приблизиться.
— Рассказывай, племянник, — негромко, но повелительно проговорил Монтесума.
— Я прибыл в город Табаско, о прославленный Монтесума! Я нашел там теуля и привел его сюда. Я также принес в жертву верховного жреца согласно твоему царственному повелению и теперь возвращаю знак императорской власти.
С этими словами Куаутемок передал советнику перстень Монтесумы.
— Почему ты так задержался, племянник?
— В дороге случилась беда, о царственный Монтесума! Спасая мне жизнь, мой пленник теуль жестоко пострадал от когтей пумы; ее шкуру мы привезли тебе в дар. Только тогда император ацтеков впервые обратил ко мне взор. Один из советников подал ему свиток, и Монтесума принялся читать письмена-рисунки, время от времени поглядывая на меня.
— Описание точное, — проговорил он, наконец. — В нем не сказано только одного — что этот пленник прекраснее любого мужчины Анауака. Скажи, теуль, зачем твои собратья пришли в мои владения? Зачем они убивают мой народ?
— Об этом я ничего не знаю, о повелитель, — ответил я, как умел, с помощью Куаутемока. — Эти люди не братья мне.
— В донесении сказано, что в твоих жилах течет кровь теулей и что ты высадился на наши берега или близ берегов с одной из их больших пирог, — ты сам в этом признался.
— Да, это так, повелитель, однако я из другого племени, а до берега я доплыл в бочке.
— Я полагаю, что ты лжешь, — нахмурившись, проговорил Монтесума. — Так тебя сожрали бы крокодилы и акулы. Но скажи мне, теуль, — продолжал он с видимым волнением, — скажи мне, вы правда дети Кецалькоатля?
— Не знаю, о повелитель. Я из племени белых людей, и нашим отцом был Адам.
— Наверное, это другое имя Кецалькоатля. Давно уже было предсказано, что дети его вернутся, и вот час их прихода, как видно, наступил.
Тяжело вздохнув, Монтесума заговорил снова:
— Ступай, теуль, завтра ты мне расскажешь о своих собратьях, а потом совет жрецов решит твою участь.
Услыхав о жрецах, я затрясся всем телом, умоляюще сжал руки к воскликнул:
— Если хочешь, убей, повелитель, только не отдавай меня снова жрецам!
Все мы в руках жрецов, чьими устами говорят боги, — холодно возразил Монтесума. — Кроме того, я думаю, что ты мне солгал. А теперь — уходи!
Так я удалился с самыми мрачными предчувствиями, и Куаутемок, повесив голову, вышел вместе со мной. Я проклинал тот час, когда черт меня дернул сознаться, что во мне есть испанская кровь, хоть я и не испанец. Знай я тогда то, что знаю теперь, даже пытки не вырвали бы у меня ни слова! Но сейчас горевать об этом было уже поздно.
Вслед за Куаутемоком я прошел в отдаленные покои дворца Чапультепека, где нас ожидала его прелестная жена, царственная принцесса Течуишпо, а вместе с ней еще несколько знатных мужчин и женщин. Среди них была и дочь Монтесумы.
Во время пышного ужина я оказался рядом с принцессой Отоми. Она мило беседовала со мной, расспрашивая о моей стране и о племени теулей. От нее я узнал, что эти теули, или испанцы, весьма беспокоили императора, принимавшего их за детей бога Кецалькоатля. Монтесума свято верил в древнее пророчество, гласившее, что Кецалькоатль скоро вернется и будет снова править своей страной.
В тот вечер Отоми была так очаровательна и царственно прекрасна, что сердце мое дрогнуло; впервые за все последнее время другая женщина заставила меня на миг забыть мою нареченную. Ведь она была так далеко, где-то в Англии, и я уже думал, что больше ее никогда не увижу! Но, как я узнал позднее, в ту ночь сердце дрогнуло не только у меня.
Неподалеку от нас сидела Папанцин, царственная сестра Монтесумы. Она была уже далеко не молода и вовсе не красива, однако я редко видел такое привлекательное и в то же время такое печальное лицо, словно уже отмеченное печатью смерти. Через несколько недель она и в самом деле умерла, но даже в могиле не обрела покоя. Однако об этом речь впереди.
Покончив с едой, мы запили ее напитком какао, или шоколадом, и выкурили по трубке табаку. Этому странному, но весьма приятному обычаю я научился еще в Табаско и не могу от него отказаться до сих пор, хотя доставать заморское зелье у нас в Англии нелегко.
Наконец, меня проводили в маленькую, облицованную панелями кедрового дерева комнату, отведенную мне под спальню, однако заснуть мне долго еще не удавалось. Я был переполнен новыми впечатлениями. Передо мной теснились странные картины незнакомой страны, столь высоко цивилизованной и одновременно варварской; я думал о ее печальном монархе, у которого есть все, что только может сердце пожелать: сказочные богатства, сотни прекрасных жен, любящие его дети, бесчисленные армии и все великолепие искусства; об этом абсолютном повелителе миллионов, правящем самой чудесной на свете империей, которому доступны все земные радости, об этом человеке, равном богам во всем, кроме бессмертия, и почитаемом, как божество, и в то же время угнетенном страхами и суевериями и в глубине души более несчастном, чем самый последний раб из его дворцов. Вслед за пророком Екклезиастом Монтесума мог бы горестно возопить:
«Собрал я себе серебра и золота и драгоценностей от царей и областей; завел себе певцов и певиц и услаждения сынов человеческих — разные музыкальные орудия…
Чего бы глаза мои ни пожелали, я не отказывал им; не возбранял я сердцу моему никакого веселия; потому что сердце мое радовалось во всех трудах моих; и было это долею моею от всех трудов моих.
Но вот оглянулся я на все дела мои и на труд, которым трудился я, совершая их, и вижу — все суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем!»
Так мог бы сказать Монтесума я так говорил он, только другими словами. Пляска смерти, изображенная на стенах дитчингемской часовни, где скелеты ведут за собой трех царей, достаточно ясно показывает, что монархам не избежать общей судьбы и что счастья отпущено на их долю ничуть не больше, чем на долю прочих сынов человеческих. И даже совсем наоборот, как говорил мне однажды мой благодетель Андрес де Фонсека. Истинное счастье — лишь сон, от которого мы пробуждаемся ежечасно для горестей нашей короткой и многотрудной жизни.
Затем мои мысли перенеслись к прекрасной принцессе Отоми, смотревшей на меня, как я заметил, с такой добротой, и образ ее был сладостен для моего сердца, ибо я был молод, а моя единственная любовь — Лили осталась где-то далеко-далеко и казалась мне потерянной навсегда. Что же тут удивительного, если меня покорили достоинства этой индейской девушки? Поистине не нашлось бы мужчины, которого она бы не околдовала своей нежностью, красотой и той особой царственной грацией, какую дает лишь кровь императоров и долголетняя привычка повелевать. В ней, так же как в ее пышных одеяниях, было нечто варварское, но тогда я видел в этом лишь еще одно достоинство. Именно это больше всего притягивало и волновало меня; ее нежная женственность была окрашена особым оттенком, непонятным и мрачным; ее восточная роскошь, которой так не хватает нашим слишком благовоспитанным английским леди, одновременно действовала на воображение и на чувства, проникая через них прямо в сердце.