Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я проходил мимо госпиталей и казарм, в которых размещали тех, кто лишился крова. Дети – те, которые не осиротели, – приспосабливались к такому быту лучше родителей и радовались такому количеству соседей. Они гоняли мяч, связав вместе два шлема, и наливали чай в осколки снарядов. «Шпортхалле» моей школы теперь тоже стал общежитием для семейных. Там дремали в спальных мешках, завтракали, торопливо одевались, смущаясь при виде шеренги учеников, которые останавливались через каждые несколько шагов, чтобы прижаться носами к стеклянным оконцам в перегородках и поглазеть. По истечении недели они привыкали к подросткам, а те переставали обращать внимание на постояльцев.
Звонков не было; кто-нибудь из взрослых громогласно отдавал команду, шаркали ноги… а вскоре после этого нас загоняли в класс к мелюзге, которая с озадаченным видом пожирала нас глазами. Для нас это было крайне унизительно; подозреваю, что с этой целью и была задумана вся эта схема. Учительница, женщина без юмора, «с волосами на зубах», как говорится по-немецки, вызвала к доске одного из этих взрослых молодых людей ростом под метр девяносто. Он отодвинул свой стул, но передумал и только покачал головой. Это вызвало целую нотацию о том, что все мы равны, что исключений ни для кого не будет, а значит, иди к доске, раз тебя вызвали. Проблема стала очевидной, когда при его попытке высвободить ноги парта, как норовистая лошаденка, запрыгала вверх-вниз и над незадачливым учеником захохотали младшие одноклассники.
В какой-то момент настала и моя очередь: учительница ткнула пальцем в меня, а я, к счастью, заранее сумел удобно оседлать парту и спрятать руку в карман, но все равно стушевался. Я взял у нее из рук мел, но, как ни старался, у буквы «p» колечко никак не смыкалось, а у буквы «c» – наоборот; потом, когда я хотел поставить точку над «i», у меня соскользнула рука и мел заскрежетал по доске. Я чувствовал, что все глаза прикованы к неразборчивым каракулям, и буквально слышал, что думают остальные. На бумаге я успешно справлялся с заданиями, а на вертикальной поверхности как будто начинал с нуля. Учительнице даже в голову не приходило, что я – не правша, и она перед всеми начала допытываться, учился ли я когда-нибудь грамоте.
У меня гора с плеч свалилась: наш дом стоял на своем месте, но, поднявшись выше по склону, я ужасом обнаружил, что входная дверь распахнута настежь. Я замер, понаблюдал, но не увидел, чтобы кто-нибудь входил или выходил, а когда прислушался, все было тихо; быть может, Пиммихен просто захотела проветрить?
– Пимми? – окликнул я, но бабушка не отзывалась.
Угол ковра в гостиной был загнут, диванные подушки разбросаны как попало, а на столе почему-то стояли три чашки, неиспользованные.
На полпути наверх я просвистел мелодию для Эльзы – пусть знает, что это я, – и вдруг из библиотеки раздался бабушкин голос:
– Это ты, Йоханнес? Мы здесь!
Я оцепенел от страха: кого она называет «мы»? Неужели я застану там ее и Эльзу – сидят болтают, как лучшие подружки?
Но нет: Пиммихен сидела в антикварном кресле, расставив колени, насколько позволяли хлипкие деревянные боковины. С ней были двое незнакомцев: один такой мощный и тучный, что я побоялся, как бы под ним не подломились конусовидные ножки. Его налитое кровью лицо, возможно, свидетельствовало о крепком здоровье, но столь же возможно, что об эмоциях или о пристрастии к алкоголю. Второй годился ему в сыновья, только сходства между ними не было, несмотря на один и тот же грязновато-светлый цвет волос, и у меня в голове вдруг мелькнуло: мистер Кор и Натан!
Заметив мое отчаяние, Пиммихен сделала мне знак садиться.
– Йоханнес, нам предписано разместить у себя этих людей. Они сражались в рядах союзников за освобождение нашей страны. Им… Вот… У них есть официальное предписание. Чиновник, который их сопровождал, не мог задерживаться – у него была назначена ответственная встреча в другом месте. – Кашлянув, она добавила: – Выбора нам не оставили.
Дрожащими пальцами я взял документ. Он был составлен на французском языке, но я увидел официальную печать и штамп, а чуть выше имена: Кшиштоф Повжечны и Януш Квасьневски. Первым моим чувством было недоверие: я поднес этот листок к свету, покрутил так и этак, усомнившись, что ерзали эти двое из-за неудобства кресел. Я смерил взглядом того, что помоложе. Выглядел он грубее и взрослее Натана, но ведь на нем сейчас не было очков, да и годы не могли пройти бесследно, тем более если он воевал на стороне русских.
– Здравствуйте. Как ваши дела? – обратился я с едва заметным поклоном к старшему, надеясь, невзирая на эти дикие обстоятельства, произвести благоприятное впечатление; но он еще больше налился кровью и затеребил багровое ухо.
– Они – поляки, нашим языком не владеют, – объяснила Пиммихен, – а я венгерский напрочь забыла, хотя, думаю, он бы тут вряд ли пригодился.
Непрошеные гости склонились друг к другу и приглушенно заговорили; по мне, это вполне мог быть иврит.
При первой же возможности я предупредил Эльзу, что бабушка принимает посетителей и должна подчиняться строгим требованиям. К моей досаде, во время каждой паузы, думая, что я уже закончил, она снова и снова припоминала Мадагаскар. Например, откуда у меня те сведения, которыми я с ней поделился? Есть ли у меня какие-нибудь статьи – можно ей с ними ознакомиться? А нельзя ли ей для связи с внешним миром как-нибудь послушать радио? У меня не было иного выхода, кроме как сказать: да, Эльза, с легкостью, Эльза, конечно, не глупи. Я не мог рисковать еще больше. Вообще говоря, уже четыре-пять лет она ни о чем не просила, а теперь вдруг захотела получить доказательства.
Позже у меня вышел отвратительный конфликт с Пиммихен о необходимости защиты нашей частной жизни – взгляды на практические, насущные вопросы у нас с ней не совпадали. Она призывала себе в помощь Иисуса и Его сонм, накормленный парой хлебов, и в конце концов мне пришлось пойти на уступку: накрыть ужин на четверых. Но когда она жестом пригласила постояльцев присоединиться к нам, те отказались благодарным взмахом руки. Такая скромность подкупала; я и сам позвал их раз-другой, чтобы этой тактикой успокоить Пиммихен, ничем не рискуя. Те двое обосновались в прихожей и не претендовали ни на какую мебель, поскольку каждый пришел со своим спальным мешком, низкой табуреткой и ведерком – перевернутое вверх дном, оно использовалось ими как стол. Поужинали они хлебом, яблоками и сыром; карманный нож служил каждому и ножом, и вилкой. Поляки держались обособленно и не совались в наши дела.
Я уложил Пиммихен пораньше, чтобы сориентироваться, но ей захотелось поболтать.
– Нет, ты заметил? Они нам не сказали ни слова. Да и промеж собой помалкивают.
– По сравнению с тобой, Пимми, все люди – молчуны.
– И принципиально не пользуются никакими нашими вещами. Неужели трудно было посидеть с нами за столом? Мы для них – враги. Я привыкла судить о людях не по словам, а по делам.
– Мне казалось, они вообще не болтливы.
– Ну не подозрительные ли типы?
– Ты о чем?