Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От растерянности я забормотала бог знает что:
– Простите меня… и спасибо… я старалась, но это невозможно… спасибо большое…
Он не обратил на мои слова внимания:
– Этот очерк – брось. Не трать на него времени. Пиши что-нибудь другое. Если напишешь, покажи. Но мой тебе совет – ты говорила, языки любишь. Вот и займись.
Я последовала совету Твардовского.
* * *
После моего возвращения я еще долго переписывалась с Полей. Ее письма выглядели как настоящий мартиролог. Примерно через год Полечка сообщила мне, что доктор Макс скоропостижно скончался от болезни сердца. Можно сказать, сердце его было разбито. Но разбила его не я. Недолгое время спустя от такой же болезни умер председатель колхоза, на его место прислали кого-то из области. Умерла Эмма Францевна, и сразу вслед за ней ее отец. Ее сын много позже, уже пожилым человеком, «репатриировался» с семьей в Германию. Толстый кудрявый агроном из верхнего колхоза, так хорошо объяснявший мне про новаторское начинание, погиб, когда грузовик, к тыльному борту которого он прислонился, внезапно подал назад. Имена беременных женщин, умерших от воткнутых «в это самое» спиц и репок, встречались почти в каждом письме. Веселый уродливый Виталик сел навсегда в тюрьму за убийство любовника своей жены. Полечкин Андрей уехал-таки в Иркутск учиться на зубного техника и там спился вконец. Спивался потихоньку и подросший Вася. А сама Поля развелась с мужем и тоже уехала – не знаю куда.
Заграница первая (французский язык)
Лет в тринадцать-четырнадцать у меня начался жгучий роман с французским языком.
Влюбиться в школьный предмет – большего идиотизма для нормального советского подростка представить себе нельзя, да еще для такой троечницы, какой я была в старших классах.
Роман свой, обладавший всеми атрибутами страстной девичьей любви, я тщательно скрывала от сверстниц, тем более что любовь эта долго оставалась неразделенной. Наша старушка «француженка», много битый реликт дореволюционного гимназического воспитания, сумела кое-как вдолбить нам буквы латинского алфавита и спряжение двух вспомогательных глаголов – «avoir» и «être», то есть «иметь» и «быть», но растолковать нам, для чего они во французском языке служат, ей не удалось. Так что я в случае необходимости не смогла бы по-французски даже попросить, скажем, воды напиться. Правда, необходимости такой и не предвиделось.
Тем не менее любовь моя к французскому превратилась в настоящее сердечное увлечение, временно вытеснив из моего сознания обольстительные образы недостижимых суворовцев и восьмиклассников из соседней мужской школы. Изучать его самостоятельно я не умела, нас не учили учиться самостоятельно, но зато какие сны!
Я мечтала о том, чтобы попасть в Париж, и видела это во сне чуть ли не каждую ночь. Никакого образа города Парижа у меня не было, и я не пыталась даже его сложить, не это было главное. Самое главное, самое острое, самое восторженное ощущение было – вот я стою в этом мифическом Париже на перекрестке и громко объявляю, что я из Советского Союза.
Девочка из Советского Союза!
В Париже!
Какая невероятная сенсация!
Люди, французы, бросаются ко мне, сбегаются со всех сторон, смотрят на меня, как на чудо, с изумлением и восторгом, жадно расспрашивают меня о том загадочном, неведомом месте, где я живу, а я отвечаю, и все по-французски, все по-французски.
Отвечаю – но не расспрашиваю. Жизнь их не вызывает у меня во сне никаких вопросов, я ведь и так знаю, что она дивно, сказочно прекрасна и ничем, ничем не похожа на известную мне. Я даже и не знала бы, что у них спросить, настолько они иные и нездешние. И мне ничего от них не нужно, кроме вот этого восторженного изумления и жадных их расспросов по-французски.
Я в то время снов своих не понимала и не прислушивалась к ним. Просто наслаждалась во сне своим замечательным французским языком и сенсацией, производимой в заграничном мире этим удивительным, экзотическим существом, девочкой из Советского Союза.
А какое тут чудо? Что за экзотика?
Была я обычная советская школьница с некоторой склонностью к критиканству. Критика моя, однако, не выходила за пределы непосредственно окружающих меня мест – школы, где я училась, улицы и дома, где я жила, магазинов, в которых стояла в очереди за хлебом и творогом. В этих всех местах недостатков было огромное количество, прямо сплошь, и все их я замечала и критиковала, так, что одноклассницы осуждали меня: цаца какая, все-то ей не нравится, а мама не раз советовала мне: «Придержи язык». А чего его придерживать? Это ведь были всего лишь отдельные недостатки, хотя и очень много, их критиковать можно было и нужно, чтобы их исправить. Просто лично мне случайно не повезло, и я жила именно в таком месте, где эти отдельные недостатки скопились особенно густо. В целом же мне, наоборот, необыкновенно повезло, я родилась и жила в стране самой великой и сильной, где в целом все было устроено мудро, интересно и правильно.
В одиннадцать лет, например, я, по заказу учительницы литературы, с небольшим лишь отвращением накропала в стенгазету такие вирши к очередной годовщине Октябрьской революции:
С тех пор прошло лишь тридцать лет,
Но как страна родная
Похорошела, расцвела,
Красой своей сияя!
В правильности общего нашего устройства у меня тогда сомнений не возникало.
Я, разумеется, читала в книжках и даже иногда видела в кино, как заграничные люди путешествуют по разным странам, кто по делам, а кто просто так, для развлечения. Это было понятно и нормально – для них. И точно так же было понятно и нормально, что ни я и никто из окружающих меня людей не может и никогда не сможет сесть и поехать, например, в тот же Париж. Это не относилось к разряду недостатков. Это был такой же непреложный факт жизни, как, скажем, невозможность для человека летать по воздуху. Это ведь само собой разумеется – да чего там, смешно даже, как можно усматривать тут недостаток и критиковать, если так устроен человек, если так устроена жизнь. Мечтать об этом можно, и во сне видеть можно, но отрастить крылья и полететь – нельзя.
Что же удивительного после этого, если парижские люди во сне сбегались смотреть на меня, как на чудо?
Итак, сны мои явственно говорили мне, что положение и не нормальное, и не понятное. Но я их не слушала.
Не слушала и продолжала обожать французский язык. Поучилась немного у голодного студента Инъяза, которого мать моя за это подкармливала – уяснила, наконец, вспомогательное назначение глаголов «avoir» и «être» – однако по-прежнему обожала больше платонически, в настоящее обладание не вступая.
Как это вообще бывает иногда с жаркими страстями, эта первая бескорыстная любовь не влекла за собой исключительной верности любимому предмету, а, наоборот, располагала меня к другим увлечениям, с годами все более житейски целенаправленным.